- У меня внутри, где-то в сознании, а, может, и в другом внутреннем пространстве, есть временная ось. Я ее вижу. Ось эта тянется с одной стороны вглубь веков, с другой – в далекое будущее. На ней оседают года. Конкретные цифры. В виде этих самых цифр, моя ось начинает теплиться где-то в конце девятнадцатого столетия.
На стыке девятнадцатого и двадцатого веков имеется яркая засечка, после которой даты видны более явственно, и где-то в начале двадцатых годов горят даты рождения моих бабушек и дедушек. Затем я очень отчетливо вижу тревожное расстояние, обозначенное годами Великой Отечественной Войны. После идут пятидесятые – в них появились на свет мои родители. Горит и мой год рождения. Тысяча девятьсот семьдесят пятый. Переход от прошлого века к нынешнему тоже есть, но он не особенно четкий, да и пора - «после двухтысячного года» - в полной видимости, но без акцентов. Моё же нахождение осталось где-то в середине восьмидесятых.
Кстати, в восьмидесятом году, летом, отдыхая в Сибири на даче строгой родственницы - Тети Тони, я впервые столкнулась со смертью. Жарким июльским днем, когда я загорала в гамаке и наблюдала за дерущимися курами, Тетя Тоня возвысилась надо мной, затмив лето, и сообщила, что умер певец Высоцкий. При этом Тетя пустила слезу, после чего затащила меня в дом, где завела радиолу. Послышался хриплый голос, который пел о бане. Я не любила баню. Мои родители, питерцы, совсем не имели привычки туда ходить. А Тетя Тоня считала своим долгом закалить «тощую и синюшную» племянницу. В бане она так терзала меня вениками, что я самостоятельно не могла встать с раскаленной полки. К тому, же, там было трудно дышать, и потом сутки болела голова. Поэтому, услышав Высоцкого, я скорее испытала страх, чем грусть и желание поплакать. Это чувство осталось. Я и теперь, когда сталкиваюсь со смертью, испытываю ужас перед болью и наполняюсь предчувствием удушья.
Раньше я была писательницей. Мало кому известной, рядовой рассказчицей о женских и мужских страстях. У меня есть три изданные книжки – «Печальная тень равнодушия», «Маргаритино лето» и «Мыс одиночества». Книжки махонькие, мягонькие, как бабочки, только многокрылые. И еще эти бабочки мёртвые. Они томятся, проколотые невидимыми булавками, на стендах в переходах метро. Рядом с такими же мертвыми жуками-энциклопедиями и стрекозами классики. Бабочки умерли сразу же после того, как попали в продажу. А покупают их редко. Из-за этого я потеряла смысл, зачем их писать. Чтобы заранее обрекать на смерть? В общем, находятся бабочки на моей оси между двухтысячным и две тысячи десятым годом, а когда я про них думаю, становится страшно и дыхание вот-вот готово прерваться. И больше книжек я не пишу.
Очень часто, когда мне не спится ночью, я просто лежу с закрытыми глазами и изучаю свою ось. Я могу ее даже читать. Как книжку. Живую, только мою, трепетную и интересную. Я вижу даты, цифры, акценты, сочетаю их в своем воображении, и рождаются истории. Они стремительно бегут впереди, так что я успеваю насытиться неожиданными поворотами, интригами и яркими событиями. В сущности, ось спасла меня от творческого кризиса после разочарования в писательстве. Жалость к мертвым книжкам перевесила стремление создавать их, но желание-то все равно осталось. И я переместила его из внешнего пространства в свое внутреннее.
Хотя, общаться с осью я стала давно. В детстве. Мама такие моменты называла «уходом в себя» и очень за меня переживала.
- Катя, ты снова ушла в себя? Ну что же такое. Чего там интересного? Пойди во двор, ребята снеговика лепят. Отнеси морковку для носа. Мир познается в созидании!
Я молча улыбалась, брала морковку для носа и шла во двор созидать. Помогала катать снежные шары, потом искала вместе с остальными детьми угольки для глаз и прутики для рук.
Но мысли блуждали по оси, где-то в районе сорок второго года. Там я, молодая медсестра, вытаскивала из взорванной траншеи раненого солдата и тащила по заснеженному полю, под грохот снарядов. В этот момент я, забыв о снеговике, упала на землю и начала ползти. Внутри меня свистели пули и стонал умирающий солдат, а снаружи с балкона кричала, надрываясь, мама:
- Екатерина, встань со снега! Весь двор пузом подмела! Иди домой!
Я брела домой. Когда поднималась по лестнице, боевой генерал повесил мне на грудь медаль за отвагу, и я успела ее спрятать между шестидесятым и шестьдесят третьим годами прежде, чем разъяренная мама распахнула дверь и затащила меня в квартиру.
На оси есть точка, которая пылает звездой и никогда не гаснет. Это - особенный год…
Сергей был главным режиссером театра, в котором я работала администратором - следила за порядком спектаклей, составляла списки замен артистов, вела переговоры со спонсорами.
А днем, в перерывах, забиралась на маленький боковой балкон под самым потолком, и наблюдала за репетициями. Точнее – за Сергеем. Он много говорил, шутил, заставлял актеров по сто раз повторять реплики. Не в силах сдержать своих эмоций, я оказывалась на оси, где становилась ведущей актрисой спектакля.
И вот я уже стою на сцене, взволнованно дышу и говорю:
- Нет хуже этого стыда, когда приходится за других стыдиться… Вот мы ни в чем не виноваты, а стыдно, стыдно, так бы убежала куда-нибудь…
Сергей перебивает меня:
- Катя, ну Вы не Лариса, нет. Хотя… – он улыбается. – Катя и не может быть Ларисой, правда?
От счастья сводит скулы, я радостно киваю.
- Но, тем не менее, Катя, даже если вы не хотите становиться Ларисой, надо всё же изобразить ее так, как это видел Островский.
- А как? – еле справляясь с волнением, спрашиваю я.
- Попытайтесь поиграть интонацией. Поищите, вот тут, на кончике языка.
На кончике языка… Горячая волна закрывает меня с головой, и я плыву вдоль оси, которая становится гибкая и плавная, и смываются все даты, вехи и границы, исчезает время, только тишина, только тишина…
- Екатерина Анатольевна! Реквизитор заболел! А нам задник нужен! – острый женский голос заставляет меня очнуться. Ось снова становится прямой и неподвижной. Я на балконе. Оглядываюсь, вижу свою помощницу:
- Какой задник? – спрашиваю рассеянно.
- Звездное небо!
Звездное небо… кидаю короткий взгляд на сцену и иду работать.
Так длилось долго. С Сергеем общались очень редко – когда появлялись рабочие вопросы, требующие моего вмешательства. Остальное время его жизнь была заполнена Софочкой Меркуловой – молодой актрисой, которая справлялась с ролью Ларисы так, как это видел Островский. А Островский видел высокую худую остроносую девицу, вполне красивую, но вовсе не умную. На кончике ее языка играла только вульгарность, и когда Софчка говорила реплику про стыд – становилось стыдно за Сергея, который слушал низкие глухие нотки её голоса с восхищением. Софочка относилась к моему возлюбленному с долей снисходительности, как всякая глупая, но считающая себя совершенной, особа. При этом она, конечно, была горда связью с главным режиссером.
- А вчера ночью Серёжа принес мне фиалки, прямо в кровать, - рассказывала Софочка одной из статисток в курилке, - они к утру и сопрели. Ну, сама понимаешь.
Тут Софочка принималась гоготать, хрипло и некрасиво, статистка ей подхихикивала, а я начинала метаться по оси в поисках года, когда папа в первый раз отвел меня на карусели, и позволил кататься до закрытия парка Культуры. Там я садилась на бегущую по кругу деревянную лошадку и каталась, каталась, пока не падала в изнеможении, забыв про всё на свете.
А потом…
Сергей как-то пришел на репетицию, в перерыве сел на стул и больше не встал. Сердце остановилось. Я в тот момент была на своем балконе, не поняла сначала, почему по сцене забегали актеры, почему Софочка заголосила и брякнулась в обморок.
Затем, осознав и не в силах сдвинуться с места от сковавшего меня страха, я очутилась на оси - там сползал со стула бездыханный Сергей, а я была рядом с ним. И я снова ощутила себя медсестрой из сорок второго года. Я подхватила Сергея, стала делать ему искусственное дыхание, массаж сердца, выжимала из себя последние силы и шептала: «Пожалуйста. Господи. Пожалуйста, помоги нам…», и вдруг Сергей открыл глаза. Он улыбнулся уголками рта и прошептал: «Любимая…». Это мгновение, этот час, день и год застыли на оси яркой точкой. И мы с Сергеем остались в ней.
Сергей быстро шел на поправку, в больнице я не отходила от него ни на минуту, он тоже не хотел меня отпускать от себя. И скоро его выписали. А дальше…
Он не смог жить на моей оси. Он ее не понял. Я долго пыталась показать ему, как она живет, как дышит, я хотела, чтобы он услышал, как я её читаю.
Но чужая ось неведома. То, что видит человек внутри себя – это невозможно познать даже очень сильно полюбив его.
Поэтому Сергей выбрал сцену из своего мира, на которой все-таки умер. Теперь – навсегда. А я на балкон вернуться не смогла.
Я живу среди своих бабочек, среди дат, пространств и событий, и не могу вырваться из этого мира. Потому что там, снаружи, жизнь пропитана смертью любви. Там я просто не смогу дышать.
А жить как-то надо. Надо же как-то жить…
|