Памяти мамы.
,,О дни! Где утро рай
И полдень рай, и все закаты.
Где были шпагами лопаты
И замком - царственный сарай”
М. Цветаева.
Бабушка.
Вначале была мама. Она была светом, теплом, самой жизнью. Рядом с ней девочка была пушистым котенком с настороженно следящими за каждым маминым движением глазами.
Едва мама исчезала из поля зрения, котенок превращался в дико орущее трубным басом существо. Единственным человеком на свете кто мог, кроме мамы, успокоить ребенка, была бабушка. Мама не допытывалась у свекрови, как ей это удавалось. Считала, что для женщины, родившей пятнадцать детей, успокоить и укачать десятую по счету внучку - не вопрос. Слава Богу, что она была - бабушка! В яслях, после нескольких дней испытаний, от девочки отказались. Как-то, вернувшись домой в неурочное время, мама застала свекровь врасплох, и та не успела вытащить изо рта ребёнка «жёвку», жёванный чёрный хлеб, завязанный в тряпицу. Девочка, пресекавшая криком даже намёк на попытку лишить её руки свободы, выплюнувшая пустышку сразу, едва она была предложена, лежала в кроватке туго вместе с головой, свитая в пелёнку и ожесточённо чмокала «жёвкой». А глаза, как два озера были полны недовылитыми слезами. Мамино сердце сжало обручем жалости. Бабушка, уже оправившаяся от неловкости, перешла в наступление: «Чё только не напридумывают. Ги - гиена какая-то. Спокон веку робятишки на жёвках росли. И Митя на ей же родимой вырос. И сытно дитю, и покойно от хлебного духа. В свивальники заматывали. Ровненькими росли и ручонками себя не пужали. Как умею, так и буду нянчить. По- вашему мне уж поздно учиться. И так грех на душу: сами не венчаны, дитё нехристем жить будет по вашей воле. Окрестили б вы её Шура, может поспокойнее станет. Да, чё я тебе говорю? Разве ж в тебе дело? Сколь разов к Мите подступала - молчит. Весь в отца, молчун упрямый. А посля войны и вовсе кремень стал. И то сказать, мука какая его жисть. Головушка, чай, раскалывается от тех осколков, какие в ней сидят. Шура, а ты чё так рано пришла? Иль все больные кончились, перелечила всех?»
Мама слушала свекровь, отвечала ей и занималась своей девочкой. Сначала она вытащила у неё изо рта тряпицу с хлебом, потом перепеленала по- своему. Когда они были вместе, счастье можно было послушать, потрогать, им можно было дышать. Разлучались-и счастье исчезало. Им обеим становилось неуютно и одиноко. Что же, если чёрный хлеб, замотанный в тряпицу помогает девочке пережидать часы ожидания встречи с мамой, пусть будет хлеб.
Время летит и мир девочки наполняется узнаваемыми лицами, звуками,словами. Мама, бабушка. Папа. У него большие, тёплые и надёжные руки. В них так не страшно взлетать высоко, до замирания сердца. Ещё, ещё. Лететь, раскинув руки. Над всеми. Или сидеть рядом с ним, когда он, нахмурив лоб, передвигает по красивой блестящей доске резные фигурки, а лишние отдаёт ей, чтобы не скучала. Особая радость, когда лишней оказывается лошадка. Лошадка резво носится по столу, поцокивая подковами. Папа постукивает пальцами о край стола. Она, хмуря лоб, наблюдает за его пальцами, пытается повторить. Искоса взглянув на неё, папа вдруг слегка откидывается назад, его плечи вздрагивают от смеха. Когда папа берёт в руки большую книгу с яркими картинками, она сама перелистывает страницы и, найдя нужную - большое дерево и усатый кот с зелёными глазами, просит: «Читай».
Чем больше времени проводил с девочкой папа, тем больше страдало бабушкино сердце: « Ништо можно так-то? Сгубят ребёнка. Спать укладывают-платком не повяжут. А ну как застудит голову или заползёт кто в ухо? Зубы у ребёнка ишшо молодые, нежные, а их уже щёткой. И утром, и вечером. Каво там чистить-то, грязью что ли её кормят? Всё свеженькое, почитай, одно молошное и ест. Отродясь их у нас никто не чистил». А от того что у папы называлось закалкой, бабушку и вовсе охватывала тоска. «Родного дитя кажное утро водой обливать холодной? Ладно, сам. Ты большой. Чё хошь, то и делай над собой. А дитя беззащитного пошто». Ни сын, ни сноха её страданий не понимали. Улыбались и снова, и снова пытались успокоить, что всё это на пользу ребёнку. Бабушка поджимала губы: «Кака уж там польза? Сами с книжками сидят по вечерам, глаза портят и дитя пристрастили к ним. Она мне книжку несёт и тычет в картинки пальчиком - читай. А кто меня грамоте учил? С малолетства в работах, ни дня в школу не ходила. Нет, надо сбираться в Камышин. Сколь могла - помогла, а дальше сами управятся. В Камышине - то, чай, заждались меня. Соколики мои, Семён да Егорий на войне головушки сложили, а вдовы ихние Таисия с Лизаветой одни ребятишек поднимают. У Зинаиды, старшенькой моей, муж Василий тоже на войне сгинул, троих сиротками оставил. У Макриды изранетый весь с фронту пришёл, на дочку нарадоваться не успел-помер. Везде горе да нужда. Пока жива, всем пособить должна, ребятишек приголубить. Наскучала по ним. И они, чай, по мне.”
Велик был список, но никого не забывала бабушка помянуть в своих молитвах. Просила за живых, скорбела о погибших. За дочь Марию, от которой четыре года не было вестей, молитвы были во здравие. Хотя умом понимала, что не оставила бы Мария родных в неведении, если жива. В войну выходила в госпитале раненого солдатика. Нерусского.
После Победы приехал и увёз Марию к себе на родину. «В Туркмению, город Ашхабад. Митя запросы посылал. Тоскует по ней. Близнецы они, в одной зыбке возростали, за книжками вместе сидели. Из дочерей Мария одна грамоте выучилась, за братом тянулась. Сколь уж годов мир, а на запросы как с фронта ответы приходят - без вести пропала. Как не пропасть, когда все дома в том городе порушились и даже земля, Митя сказывал, разверзлась. Прямо по Писанию. Сильно люди Бога прогневили. Грамотные, отвернулись от Господа. А того не понимают, что Ему всё одно: верим мы в Него, иль не верим. Верит ли Господь нам грешным? Не отвернулся бы Он от нас. Нешто в ранешные времена грамотных не было? Как же. Лекари были, учителя, купцы. А царь? Выше его по разуму средь народа никого не было. И все Бога чтили, храмы строили, нас, неразумных, на путь наставляли».
Бабушкины ночи долгие. И думы тоже. Руки оглаживают нежную мягкость простыни, и бабушка улыбается, вспомнив первую ночь в доме сына. Шура приглянулась ей с первого взгляда. Ласковая, приветливая. Чистёха. На сносях была. Сердце больное. С утра до вечера на работе. Домой придёт, отдохнуть бы, а она ни минуты покоя себе не даёт. Бельё у неё белее снега. Вот и ей постелю приготовила, всё белым застелила. Едва сноха вышла из комнаты, бабушка сняла с подушки наволочку, вытащила из пододеяльника одеяло, свернула простыню. Утром сноха зашла к свекрови и увидела, что та лежит на голом матрасе, а бельё аккуратной стопкой - на стуле. Бабушке пришлось успокоить её, объяснив, что на белое у них только покойников кладут, а живым такое маркое ни к чему - мыла не напасёшься стирать. В тот же день они купили в магазине немаркой ткани, и бабушкина постель, улыбаясь капельками васильков, стала похожа на цветущий луг. В уголке, как и положено, в христианском доме, икона Спасителя и лампадка теплится.
Всё хорошо, всё ладно, но надо Митю просить, чтобы отвёз её в Камышин. В церкви сколь не была, не исповедовалась, не причащалась. А здесь всё своим чередом пойдёт. Юля уж в разум входит, можно в ясли её определить. Пущай с ребятишками другими играет, а то вырастет тут на отшибе нелюдимкой.
Сборы недолги. И вот уже пароход, доживающий свой век, шлёпает по воде колёсами.
В каюте второго класса бабушка возвращается на родину. Ей неловко перед людьми. Кажется, что все обращают на неё внимание-старуха деревенская, а туда же, в каютах, чисто барыня какая. Боязно наступать на расстеленные везде нарядные пушистые половики. Бабушка идёт по ним до своей каюты изменившейся походкой - юрко, бочком. «Говорила же Мите, чтобы взял дешёвые билеты. Неужто б в трюме не доехали? Ежели там душно, на палубе посидели бы. Лето. Ночи тёплые».
Пенится и бурлит вода за кормой. Плывут навстречу плоты, баржи, пароходы. Внизу в трюме душно. Люди выходят на нижнюю палубу освежиться речной прохладой, полюбоваться проплывающими мимо берегами. Правый - крутой, обрывистый; глубокими оврагами, словно губами, припадающий к Волге утолить жажду. Левый - пологий песчаный, уходящий бескрайними степями до Урала. Совсем скоро берега отодвинутся на несколько километров, а нынешние... Они станут дном новой, необъятно широкой Волги. Завершалось строительство Волжской ГЭС. Страна поднималась из руин, выбиралась из разрухи. Ещё оплакивали погибших на страшной войне. Но начинали забывать о карточках, голоде. Нужда отступала.
Вынесшие пропитанный кровью Крест готовы были на любые испытания и лишения, лишь – бы с небес не лился смертоносный огонь, а кричащий рот искорёженной, обезумевшей от боли Земли не затыкали телами её детей.
На детство Юли не выпало испытаний, полной мерой выстраданных бабушкой и родителями. Она узнает о них позже из рассказов старших, а потом, научившись читать - из книг.
Первые горести.
Первое воспоминание, с которого началось осознание мира и себя в нём, было довольно горестным. Я целый день провела у тёти Дуси, на попечении которой меня оставили. Мама приехала на конференцию в райздрав, и взяла меня с собой. Утром она ушла тайком. Меня отвлекли, а когда я спохватилась, мамы уже не было рядом. Ласковый голос тёти Дуси усугублял моё горе – не мамин голос. Я сидела на крыльце, размазывала по лицу слёзы и не сводила глаз с калитки. Когда ожидание стало совсем невыносимым, а бдительность тёти Дуси притупилась, я тихонько пробралась к калитке, выскользнула за неё
и побежала по улице. По одной, другой, третьей, задавая прохожим, осипшим от рёва голосом, один и тот же вопрос: «Где моя мама?» Дальше – провал в памяти, саму встречу я не помню.
Состояние невыносимой тоски, когда мамы не было рядом, сопровождало меня всё моё детство. Нам, было отпущено судьбой, быть вместе на этом свете всего двадцать лет.
Мы едем с мамой в Сталинград. Мне четыре года, а ещё ни разу не стрижена. Разговоры о стрижке меня не занимали. Но мама обещала купить настоящую куклу и все мысли – только о ней. Куклы у меня были. Их шили на досуге больные - из разноцветных лоскутков. Но о красавице с золотыми волосами и фарфоровым личиком я вздыхаю и мечтаю давно.
В огромном магазине, который называется «Детский мир» стараюсь сосредоточиться на куклах, но глаза перестают мне подчиняться. Чайные и столовые сервизы, весы с блестящими гирьками. Я представляю, какая игра в «магазин» была бы у нас с такими весами. Но мы пришли за куклой и надо выбрать одну из тех красавиц, что выстроились на нескольких полках. Наконец, выбор сделан. В моих руках принцесса с голубыми глазами, белыми локонами и не с тряпичными, а фарфоровыми ручками и ножками в белых носочках и розовых туфельках. Она открывает и закрывает глаза, говорит «мама». Меня переполняют любовь и нежность к моей Зое.
Теперь нам нужно зайти в парикмахерскую. Мама уверенно выговорила трудное слово. У меня – не получилось. Высокие кресла, зеркала на стенах, непонятные запахи. Нас с Зоей усадили в кресло, плечи накрыли белой простынёй. Я стала высвобождать куклу из-под простыни, а тётя в белом халате - сладеньким голосом: «Девочка, сиди спокойно, не шевелись». Как я могу, не шевелясь, высвободить мою Зою? Тётя расчёсывала мои волосы, что – то жужжало и щёлкало у меня над ухом, но я была слишком занята куклой, чтобы обращать на это внимание. Мама говорила, что после парикмахерской мы пойдём в парк, где я покатаюсь на каруселях, и мы купим мороженое. Эскимо. Сказочный день! Задумавшись, я подняла глаза вверх и посмотрела в зеркало. Оттуда на меня глядела странная девочка. С одной стороны головы у неё спадали на плечи колечками белые волосы, а с другой… Ничего не спадало. Другая половина головы была… о, ужас! Лысая! Нет – нет, это не я. Но у девочки на руках… моя Зоя. Её голова пока ещё не была обезображена лысиной.
В следующее мгновение раздался душераздирающий вопль. Я бегу по ступенькам вниз, волоча за собой куклу. За мной бежит мама, за мамой – тётя в белом халате с ножницами в руках. И не одна, их уже несколько. Я зажмуриваю глаза, спотыкаюсь, падаю. Зоя вырывается из моих рук и кувыркается по ступенькам впереди. Меня поднимают, отряхивают. Из коленки сочится кровь, её не просто щиплет, дерёт. Вокруг нас собралась толпа, и я сквозь слёзы вижу, кто – то поднял мою несчастную Зою и несёт её мне. Зою… и половину её ноги. Ослабевшую от рыданий, меня всё – таки достригли. Мне уже всё равно. Кое – как, заплетаясь, добрела за мамой до тёти Лиды, к которой мы приехали. Не хотелось ни в парк, ни мороженого. Очень жарко, во рту знакомый привкус температуры. Всё вокруг стало неинтересным.
Домой, в свою милую Ивановку я вернулась лысой и вялой. Папа забрал у меня куклу и сказал, что на войне ранения были пострашнее, но нюни солдаты не распускали. Впереди у меня был детский сад и встреча с друзьями. Странно, но того, чего я так боялась – дразнилок и насмешек, не случилось. Подружки здоровались и нежно целовались, а из мальчишек только один провёл рукой по моей голове и тихонько назвал «стрижкой – кочерыжкой». Жизнь налаживалась. К тому же, утром следующего дня на стуле рядом с кроватью сидела моя Зоя. Шрам на ножке закрывал белый носочек. У папы были руки волшебника. Я потихоньку привыкала к своей голове, да и волосы отрастали. Только, вместо мягких белых и кудрявых, голову стала покрывать чёрная щетина. Непривычно, но у родителей тоже чёрные волосы. Очень даже красивые.
Моей Зое не удобно было спать со мной. Во сне я ворочалась и частенько находила её по утрам на полу. Ей нужна собственная кроватка. Попросила папу сделать деревянную, но он отказался. Сказал, что скоро поедем за бабушкой в Камышин и там купим в магазине.
Первый рассвет.
В Камышин мы плывём по Волге на пароходе. С открытым ртом стою у машинного отделения. Папа объяснил, что это работает сердце парохода и, не выдержав жары, ушёл на палубу. А я простояла до большой остановки. Забегали матросы, и я ушла к папе смотреть, как толстенными верёвками привязывают к причалу наш пароход. Утром папа поднимает меня до рассвета. Одеваюсь, и идём с ним на палубу встречать рассвет. Зачарованные, смотрим, как рождается солнце, как по тёмно – синей воде от, показавшегося на горизонте, кусочка солнца к нашему пароходу бежит алая дорожка. Очень хочется потрогать её рукой.
Камышин пятидесятых годов - уютный и мягкий, от песка затянувшего улицы. Это папина родина. Здесь живёт тётя Макрида с дочкой Лидой, моей двоюродной сестрой, которая старше на три года. На три года умнее и сильнее. К тому же она горожанка, а я – деревенская девочка. Кругозор у неё значительно шире моего, и, когда мы ссоримся, она говорит в мой адрес много обидных слов, самое сильное из которых – остолоп. На остолопа у меня перехватывает дыхание, кажется, большего оскорбления и придумать невозможно. Отвечаю ей «антилопой», хотя и понимаю, что это слабо. Остолоп – непонятное и ругательное, а антилопа – красивое животное. Но по звучанию немного сходно. Ещё Лида умеет очень странно драться. Расставляет в разные стороны руки и кружится, как карусель. А поскольку родители учат меня, что человек должен уметь постоять за себя и, в случае правоты, не сдаваться – я стою, не сдаваясь. И бываю бита. Но ещё родители не любят, когда ябедничают. Доносчик, для них, последний человек. Поэтому при взрослых мы всегда две милые девочки-сестрёнки.
Глупое упрямство.
В тот наш приезд произошёл печальный случай. Меня сдали под опеку Лиды, а у неё свои дела, друзья. Я ещё маленькая и не очень-то интересно таскать меня всюду за собой. Иногда она отлучалась «ненадолго», прося посидеть около дома, пока она вернётся. Но сидеть без дела на одном месте скучно. И я шла на Волгу, которая рядом, рукой подать. Или просто гуляла по посёлку. Он небольшой и очень странный. Там не было домов, только землянки. Посёлок так и назывался – «Землянки». Мне это слово было знакомо по военной песне, которую пела мама: «И поёт мне в землянке гармонь»… Потом, когда построили Волжскую ГЭС, людей переселили. Им дали участки, и они построили хорошие дома в новом посёлке Нефтебазы. Но это позже, а пока они живут в землянках, как на войне.
В одну из моих одиноких прогулок, по утопающему в песке посёлку, я увидела огромную красивую собаку, и смело направилась к ней познакомиться. Тогда я ещё не знала, что собаки бывают кусачие. В деревне меня частенько сопровождала целая свора лохматых друзей и каждая норовила допрыгнуть до моего лица, чтобы лизнуть в щёку, губы - куда придётся. Незнакомая собака восприняла мою вольность за наглость, а может за покушение на её жизнь. Она страшно оскалилась и зарычала. А в моей голове пронеслось: «Да это не собака, а волк». На секунду я оцепенела, а потом заорала и бросилась бежать. «Волк» настиг меня в несколько прыжков и вцепился в ногу. Я упала лицом вниз на кучу шлака и битого стекла - на моём пути оказалась свалка стекольного завода. На визг и рычание сбежались люди. Испуганную содеянным собаку поймали, не менее испуганные, хозяева. Она всегда была у них на цепи, а в тот день оторвалась и сбежала. Меня подняли и понесли домой с криком: «Собака покусала ребёнка». Из землянки выбежал папа с незнакомым, искажённым ужасом лицом. Меня переложили на его руки и так, держа на вытянутых руках, он добежал со мной до ближайшей больницы. Я была в крови с головы до ног, но не плакала. Помнила папины слова о раненых солдатах и нюнях. В больнице мои раны промыли и прочистили. Вытащили впившиеся осколки стекла. Оказалось, что укус только один – на ноге. Но уколы пришлось вытерпеть все, сколько было положено. Неожиданно открылся мамин обман. Её частое: «Как бы не было столбняка», я воспринимала буквально и при каждой царапине требовала сделать противостолбнячный укол. Мама протирала ваткой кожу, брала шприц, просила не смотреть. Я отворачивалась и даже зажмуривала глаза. Она дотрагивалась до кожи иглой и говорила: «Всё». Те, противостолбнячные не шли ни в какое сравнение с настоящими, и я догадалась, что мамины уколы были «понарошку».
После случившегося папа вспомнил, что обещал мне купить кукольную кроватку. Я снова в «Детском мире», снова разбегаются мои глаза. Но, если куклу мы выбирали вместе с мамой – советовались, спорили, и она волновалась не меньше меня, то здесь у папы был отстранённый вид. Он обещал игрушку и купит любую, чтобы я не выбрала. Не знаю, что со мной произошло, но из всего великолепия я выбрала не нужную мне маленькую резиновую птичку с пищалкой на брюшке. Перед тем как заплатить за неё, папа изменил своему принципу ничего не навязывать и предоставлять свободу выбора. Приподняв в изумлении брови, он поинтересовался – уверена ли я, что мне нужна эта игрушка, ведь шли – то мы за кроваткой. Но я сделала вид – без этой голубой птички с розовым брюшком жить дальше не смогу. Он пожал плечами и заплатил. Выходим из магазина, и я знаю, что кроватки у моей любимой Зои не будет никогда. Из-за моего глупого упрямства. Дрожащим, от огорчения, голосом попросила купить эскимо. Как будто горе можно было заесть мороженым.
Обеды на траве – мураве.
За бабушкой мы с папой и Лидой идём пешком в Елшанку. Это деревня, где родился папа. Бабушка гостит там, у другой папиной сестры – тёти Зины. Лиду тётя Макрида отправила с нами, наказав ей пособить тёте Зине, сбирать крыжовник. Пособить, значит, помочь. Я сама догадалась, папу спрашивать не стала. После землянки дом тёти Зины показался мне дворцом. В зале – угол от потолка и, почти, до пола был завешен иконами. Столько икон в доме я не видела никогда. Лики святых угодников, так называли их бабушка и тётя Зина, смотрели строго и, казалось, пронзали меня взглядами насквозь. Горела лампадка. На полочках этажерки, застеленных кружевными салфетками, лежали стопки тёмных толстых книг – со старых времен, с прошлых веков, родовые, так сказала бабушка. И запах у этих книг был совсем не такой, как у родительских или моих и не такой, как в библиотеке. Я стояла рядом с этажеркой и дышала стариной. Оказывается, у времени есть запах. Меня заинтересовала огромная, на полстены, рамка с фотографиями. Столько фотографий и на всех – моя родня, как сказала бабушка. Я и не подозревала, что у нас столько родственников. В нашем домашнем альбоме фотографий было меньше. Бабушка знакомила меня с роднёй, подробно рассказывая о каждом. Только, умерших и погибших было в той рамке больше, чем выживших. В тот день я в первый раз увидела фотографию своего деда. Сначала я подумала, что это папа, только странно одетый. Костюма такого у папы не было, шляпу он носил, но не такую высокую. И галстука, как на фотографии у папы не было. А ещё – усы и трость. С уголка фотографии – надпись незнакомыми буквами. Бабушка, поймав мой взгляд, сказала: «Это Нестер Данилович, ваш с Лидой дедушка, а фотокарточку прислал с самой Америки. Он туда на заработки поехал. Семья у нас большая была, жили все вместе - свёкор, свекровь, брат старший с женой и робятишками. У нас с Нестером трое робятишек было, да трое померло во младенчестве. Жили, не сказать, чтоб бедно – пашня была, покосы, бахча. Скотины много: лошадь, быки, коровы, овцы, птица всякая. Шику не было, но не голодали. Тут Нестер отделиться задумал, своим домком жить, а хозяйство как разделишь – только зорить его, да и домок, его построить надо. Где денег взять? Прослышал он от мужиков про Америку, стал у тяти благословение просить, чтоб отпустил на заработки. Тятя поначалу и слушать не хотел. Эка даль - за морем – океяном. Маманя голосила, не хотела отпускать. Но переупрямил их Нестер, всё ж дали ему благословение. А меня-то и не спрашивал никто, я у всех в послушании была. Уехал. Через год, без малого, пришло письмо от него. Радости-то было - живой. Всё в подробности отписал: и про чужбину, и про мытарства свои спервоначалу, пока не добрался до Халафорнии и не пристроился к работе. Шибко ему там понравилось. Сказывал, как подсбирает деньжат, приедет за мной с робятами. Не судьба нам мериканцами стать. Приехал Нестер за нами. Пока суть, да дело война началась. Пойдём, Юлюшка, обед сбирать. Скоро Митя с Зинаидой и Лидонькой из сада придут, а мы с тобой загутарились». Бабушка собирала обед в мазанке, летней кухне. Там, как и в доме, тоже была русская печка, только поменьше. В ней «томилась» еда, приготовленная с утра на весь день. Бабушка выдвигала из печки ухватами чугунки со щами, кашей. Потом, выбрав место в тени, она расстелила прямо на траве большую клеёнку, а мне дала деревянные ложки, чтобы я разложила их «по едокам». Прижав к груди круглую буханку хлеба, бабушка нарезала его большими кусками и положила на клеёнку. Как мы будем сидеть и на чём за таким столом, я не представляла. «А вот на травке и усядемся, вишь, какая она шелковая, мяконькая. На вольном воздухе и тюря сладкой покажется, а у нас, слава те, Господи, всего вдосталь наготовлено». И сиделось всем удобно, и обед на вольном воздухе мне понравился: «Надо будет маму попросить, чтобы она тоже во дворе обедать сбирала».
После обеда все уселись в тенёчке чистить крыжовник, а меня папа повёл спать. Если бы мне было известно на ту пору слово ненависть, то я могла бы сказать, что ненавижу режим. А, если бы – зависть, то - завидую всем, кто не живёт по режиму, но ни слов, ни чувств тех я пока не знала. Знала только, что просить папу о «послаблении» режима, всё равно, что биться головой о стену. Поэтому с чувством выраженного протеста, если слёзы можно выдать и принять за протест, подчинилась. А сказки, которые рассказывала за работой бабушка, достались одной Лиде.
Младенчики из колодца.
Наступил день, когда папа сказал: «Завтра едем домой». Я ни на минутку не забывала о маме во всё время нашего с папой путешествия, но как я соскучилась о ней, поняла после этих папиных слов. Домой возвращаемся также по Волге, на пароходе, только вшестером – моя милая старенькая бабушка, Лида, мы с папой и ещё два кролика в клетке, подаренные нам тётей Макридой. Если бы только я могла представить тогда, какие муки готовят мне два пушистых комочка! Ежедневный бездонный мешок травы в течение лета… и многих лет – их разрастающемуся потомству. Лида едет погостить к нам до школы, чему я очень рада. Мы не всегда ссорились, у нас была и нежная сердечная дружба. И она, как старшая сестра, научила меня многим полезным вещам. У нас, в Ивановке, послеобеденный сон стал обязательным и для Лиды. Мы ложимся и разговариваем. Папа заходит проверить – спим ли. Закрываем мгновенно глаза. Он нас обходит и Лиде ничего не говорит, а мне делает замечание, тихонько похлопав рукой по одеялу: «Спи, Юля, спи». Выходит. Одновременно открываем глаза. Я – в раздумье: «Значит, Лида и не засыпала. Как же всевидящий папа не заметил этого?» Оказалось – всё просто. Надо закрыть глаза и смотреть мысленно на кончик носа, тогда ресницы не будут дрожать. Дышать нужно не как попало, а ровно. На счёт раз – вдох, два – выдох. После нескольких репетиций стало получаться.
Родители покупают Лиде к школе туфли и красивое платье. А меня гложет мысль, что я им, наверное, больше не нужна. Лиду они любят больше. По утрам наблюдаю, какой стороной мама вплетает Лиде ленты в косы. Ну, вот, ей - блестящей стороной ленты. Мне, конечно, тусклой изнаночной. И расчёсывает её ласковей. Знаю, что мысли эти не хорошие, поэтому страдаю молча. Понимаю, что она в гостях, а с гостями нужно быть вежливой.
По вечерам больные выходят подышать свежим воздухом. Мы с Лидой «даём» им концерты. Привезённые для больницы дрова служат нам сценой. Декламируем стихи, поём песни под аккомпанемент кузнечиков, танцуем. Что успеваем разучить за день, то и показываем. Наши выступления пользуются большим успехом. И аплодисменты заглушают доносящиеся из клуба – «Мишку», с потерявшейся улыбкой и «Мари», которая не умеет ни стряпать, ни стирать. К Мишке я равнодушна, мне нет никакого дела до того, куда подевалась его улыбка. А вот Мари – совсем другое дело. В глубине души мне хочется быть, как она – весёлой, танцующей и поющей. Но только в самой-самой глубине. Выдай я папе секрет, от его посмеиваний некуда будет деваться.
Утром нас поднимают рано. Делаем зарядку, бегаем на время. Главное при этом, чтобы сердце «не выскакивало» из груди, а билось ровно. У Лиды с этим лучше, а моё «прыгает», как воробей. Зато после завтрака я, преисполненная важности, надеваю белый халат и иду в больницу. После маминого обхода я делаю больным «процедуры». Кому положено – клею горчичники. Конечно, просто полоски бумаги, но для меня это не имеет значения. Делаю «понарошку» уколы, меряю температуру. В общем, всё, что мама назначает. Для больных – развлечение в их однообразной больничной жизни, а для меня работа, за которую я получаю зарплату. Когда привозят пачки денег, мне выдают аккуратно срезанные упаковочные полоски. В больнице есть три палаты, в которые мне строго-настрого запрещено заходить. Одна – изолятор, где лежат заразные больные. И две – загадочные, не дающие мне покоя, потому что в одной из них лежат выловленные в колодце дети. Санитарка тётя Нюша под большим секретом рассказала, что ловят их в особые, лунные ночи в старом заброшенном колодце. Сколько ни крутилась я около того колодца, пытаясь разглядеть сквозь щели тяжёлой крышки плавающих там детей, сколько ни кликала их – разглядеть никого не могла и никто не откликался на мои нежные призывы. Не один раз я брала с тёти Нюши честное слово, что разбудит меня, когда пойдут ловить детей. Тётя Нюша давала его и ни разу не сдержала. Отговаривалась тем, что будила, но не могла разбудить. Конечно, я поделилась с Лидой секретом заброшенного колодца, и мы каждый день крутились около него вдвоём, но даже удвоенные призывы оставались без ответа. В один из дней у Лиды появился план, как проникнуть в колодец. Нужно было сдвинуть в сторону тяжёлую крышку и по верёвке спуститься в колодец. Где взять верёвку, я знала. В дальнем углу больничного двора стояли два сарая. Чего там только не было. Мама говорила, что там лежит списанное больничное имущество. Внутрь меня никогда не пускали, но в окна никто не запрещал смотреть. Какого только богатства там не было! Конечно, там не могло не быть и верёвки. Может и была, только на дверях висели огромные замки, которые даже Лида не смогла открыть. Да и что их было открывать, если мы, как ни пыхтели, не смогли даже сдвинуть с места тяжеленную крышку на колодце. Тайна осталась до поры, до времени тайной.
Каждый вечер, перед сном, бабушка крестит меня и вешает на шею крестик. Каждое утро, заплетая косы, мама снимает крестик и, молча, относит его бабушке. Бабушка ворчит тихонько про себя. И всё это из вечера в вечер, из утра в утро. Днём мы с бабушкой строим из кубиков церкви. У неё получаются очень красивые церкви. При этом она рассказывает нам истории из «Житий святых». Я уже знаю, что есть люди верующие, как бабушка, тётя Макрида, тётя Зина. И атеисты, как мама с папой и ещё много людей. Но и те, и другие не должны ссориться и навязывать своих взглядов. Бабушка строго блюдёт посты. В такие дни она сама готовит себе похлёбку. Почему – то от одного слова похлёбка у меня текут слюнки, и разыгрывается аппетит. Я каждый раз подстраиваюсь с бабушкой к её похлёбке. Для Лиды похлёбка не в диковину, её мама тоже блюдёт посты. Для Лиды в диковинку были конфеты в вазе на столе. Их можно было брать и есть без спроса. После второй, опустевшей в полдня, вазы, она куда – то исчезла со стола, и нам стали выдавать по несколько конфет после обеда. Я редко ела конфеты, иногда только, с чаем. Но и чай больше любила с сахаром. И то не сахар любила, а откалывание специальными щипчиками от большого куска сахара маленьких кусочков. Сахар откалывал чаще всего папа. А я, не отрываясь, смотрела на его руки, пытаясь понять почему у меня не получается так ловко. И даже неловко не получается. Сахар не колется, а щипчики больно прикусывают руки. Лида хвалила меня за то, что я предпочитала сахар конфетам и говорила, что сахар слаще, и она, как старшая сестра, уж так и быть, съест за меня, что похуже.
«Принц и нищий», воздушные шарики, утёнок и страх,
живущий под кроватью.
Наступила осень. Бабушка с Лидой уехали в Камышин. Я в одиночестве обхожу свои владения и жалею о том, что у меня нет родной сестры, которой не нужно было бы никуда уезжать. За лето я занималась за компанию с Лидой и научилась читать. Меня отпускают в библиотеку одну. Родителям я беру книги по записке и прошу у тёти Вали, которая выдаёт книги, разрешить мне выбрать для себя - самостоятельно. Выбираю долго. Первая, выбранная самостоятельно – «Принц и нищий». Очень понравилось название и – толстая. Гордо иду домой, неся её почти на вытянутых руках. Дома папа посмотрел насмешливо, сказал: «Ну-ну». Обидно, но он оказался прав. Я не осилила её самостоятельно, дочитывать пришлось, конечно, ему.
В школу мне ещё рано, но как хочется. Подумала – подумала и решилась. Утром свои детские книжки под мышку и иду в школу. Сажусь на крыльцо и смиренно сижу до звонка колокольчика. А потом гордо иду домой и охотно объясняю всем встречным, что вот – иду из школы. На вопрос: «Да, разве ты, Юля, уже ученица?» нагло вру: «Да». Но это пока сентябрь, а с дождями и морозами всё прекратилось само собой.
Увидела на улице мальчишек, пускающих на верёвочках воздушные шары. Для нас, деревенских ребятишек, получить в подарок воздушный шарик – большая радость. Почему – то их никогда не привозили в наш магазин. А здесь – толпа мальчишек и по небу, словно стая сказочных птиц, плывут длинные белые шары. На мой вопрос, откуда у них такое богатство, они сначала отмахнулись, а потом окружили меня и, переглядываясь, сказали, что шары завезли в наш магазин. Если я хочу их купить, надо быстро бежать. Там уйма народа, и все стоят за шариками. Но спрашивать у тёти Шуры надо не воздушные шарики. Правильно они теперь называются… Они чётко, несколько раз повторили название, спросив, запомнила ли: «Запомнила, не дура». Пока бежала, без конца повторяла новое слово. Денег у меня не было, но я попрошу тётю Шуру отложить штук пять, а мама придёт и заплатит. Вбегаю в магазин, там действительно много народа. Встала в очередь, волнуясь, что пока дойду до прилавка, ничего не останется. Наконец, вот он – прилавок. Тётя Шура перегибается и спрашивает: «Юля, где записка? Тебя зачем послали?» Я громко и чётко прошу отложить до маминого прихода пять штук…. Гул в магазине стихает почти мгновенно, а опешившая тётя Шура глупо спрашивает: «Зачем они тебе, Юля?» Лаконично отвечаю: «Надувать». Мальчишки, прибежавшие следом за мной, выкатываются на улицу, рыдая от смеха. С тех пор разноцветные воздушные шарики у меня не переводились. Папа, после каждой поездки в Сталинград, пополнял запасы.
У нас с мамой чёрная полоса. Почти каждый день кто-то из нас разбивает тарелку или чашку. Сначала папа подшучивал над нами, а потом стал выходить из себя, и я слышала, как он выговаривал маме: «Вам только чугунной посудой надо пользоваться». Лучше бы он этого не говорил, потому что на следующий день мама сожгла чугунную сковородку. Поставила её в плиту, хотела что-то испечь, но её вызвали к больному, она ушла надолго и забыла совсем про сковородку. Потом в плиту положили дрова, затопили, а утром мама вместе с золой выгребла что-то тяжёлое и бесформенное.
Мама, папа и я идём в гости к знакомым. Знакомые – родители моей подруги Тани. Мы, дети, тихонько играем в уголке, взрослые сидят за столом. Вполглаза наблюдаю за происходящим там. Слышу, как уговаривают моих родителей выпить. За папу не переживаю. Он скажет, нет, значит – нет, нельзя. А мама… ей всегда неловко отказывать, когда её о чём – то просят. Переживаю за неё и мучаюсь вместе с ней. Вдруг уговорят, а у неё больное сердце. Не выдержав, подхожу к ней со спины и шёпотом, как мне кажется: «Мама, сделай глоточек, а остальное я допью».
Подружке купили гуттаперчевого утёнка. Ярко – жёлтый, с красным клювом. Неописуемо красивый. Мне очень нужен такой – же. Прошу маму, прошу папу купить мне игрушку. Он совсем недорого стоит. Но у взрослых своё представление о том, что нужно детям. Мне отказывают категорически. А в магазине, я узнала у продавщицы, осталось только два утёнка. Мечусь между домом и магазином, стою у прилавка, любуюсь ими.
Где лежат деньги на хозяйство, я знаю. Открываю ящик стола. «Моих денег», которые я отдаю маме, нет. Значит, их она истратила. Беру те, которые есть. Одну бумажку. Бегу в магазин, отдаю деньги, не подозревающей об их преступном происхождении, тёте Шуре. Получаю утёнка и ещё сдачу. Счастливая, бегу домой. Дома всё ещё никого нет. Спокойно кладу сдачу в ящик стола, но насчёт утёнка – сомневаюсь. Поиграв с ним, на всякий случай, прячу его в укромное место. Всё открылось на следующий же день. И был очень неприятный и стыдный для меня разговор. Лицо горело огнём и, если бы его не заливали слёзы, сгорело бы дотла. Утёнка пришлось достать из укромного уголка. Смотреть на него было стыдно и неприятно. Отнесла его в больницу и подарила маленькому больному мальчику.
Мои самые близкие друзья – Боря и Лида. Брат и сестра. У них большая семья, в доме всегда шумно и весело. Нам уютно играть, расположившись на большой, застеленной необыкновенной красоты лоскутным одеялом, кровати. Дома мне почему – то не позволяли сидеть на кровати, да и одеяла такого у нас не было. Лида вырезала из бумаги кукол и платья для них, которые мы с Борей старательно раскрашивали цветными карандашами. Борино воспитание лежало на Лидиных плечах. Может, он и хотел бы сбежать из нашей девчоночьей компании к мальчишкам, но, даже заикнуться об этом, не смел. Он воспринимался нами как мальчик, только когда мы играли «в дом», и он исполнял роль то «отца», то «сынка». А в других играх ничем от нас не отличался.
Если бы мне кто-то сказал в то время, что их семья живёт бедно, я, конечно, не поверила – у них кровати застелены такими красивыми лоскутными одеялами, на самом видном месте стоит приёмник, который работает от таинственного питания, а, самое главное, у них четверо детей. Если уж кто и был в нашем селе бедным, так это я. С гордостью я знакомила своих друзей с Лидой, представляя её своей сестрой. Но лето кончилось, и она уехала. Разве настоящие сёстры уезжают?
Ближе к вечеру наступал особо – волнительный час страшилок, которые рассказывала Лида. Сколько раз я зарекалась уйти домой раньше этого часа, не слушать, но они притягивали, как магнит.
Не объяснима сладость страха в детстве,
когда в кругу друзей в вечерний час,
усевшись где-нибудь в укромном месте,
мы слушали пугающий рассказ.
Про руку чёрную был самый леденящий.
И та рука нам чудилась везде.
Потом, походкой чуть ли не летящей,
скорей домой, где свет горит в окне,
где мамочка над ужином хлопочет,
сидит, отец газетами шумя.
Уходит страх, но тоненько бормочет:
«Я под кроватью буду ждать тебя».
Прошу отца: «Побудь со мною.
Поговорим, а хочешь – почитай».
И глажу по щеке рукою:
«Ты только свет потом не выключай».
Ночью в темноте истории оживали, и единственной защитой от них становилось одеяло, в которое я заворачивалась с головой и, затаив дыхание, ждала сна. Но они не оставляли меня и во сне. Только в родительской кровати я находила безопасное пристанище.
А какое счастье, если Боря или Лида раздобудут пустую бутылку! Они отмывают её до зеркального блеска, и мы всей компанией идём в магазин. Лида сдаёт бутылку продавцу и покупает кулёчек конфет «Подушечки». Выходим из магазина, Лида с Борей садятся на скамеечку друг против друга, мы деликатно стоим в сторонке, а глаза то и дело натыкаются на, восхитительно-кофейного цвета, конфеты. Их Лида высыпает на скамейку и начинается священнодействие: « Тебе – мне», от которого моё сердце сжимает тоской. Тоской по несуществующему, с кем я могла бы делить всё по-братски. Кто был бы всегда со мной, и в нашем доме тогда тоже стало бы шумно и весело, как у Мелеховых.
Зимой я хожу в детский сад, только когда папа лежит в госпитале. Я уже большая – умею читать и писать печатными буквами. В село к друзьям отпускают нечасто – то мороз, то вьюга. И, к тому же, я не пун-к-ту-аль-ная. Отпускают на часок, а у меня получается целый день. Маме приходится идти искать меня, папа нервничает. Потом я стою в углу и слышу, как в соседней комнате он упрекает маму в мягкотелости и «слюнявой» любви. Удивляюсь, потому что не видела у мамы слюней. Потом папа приводит примеры из Макаренко. На все примеры из Макаренко у мамы был один ответ: «Он из маленьких преступников делал больших людей. А кого ты, с твоей муштрой хочешь сделать из ребёнка - солдафона? Она ведь девочка!» Кто такой солдафон? Солдат? Не знаю, хочу ли быть солдатом. Партизанкой – хочу. Я знаю слово в слово кто - что - кому скажет. Интересно - сколько на этот раз мне стоять. А стоять я должна была до осознания своей вины: «Папа, прости. Я больше не буду так делать». И дальше, что именно я не буду делать. Но эти слова легко выговариваются, когда я виновата. А затяжное гулянье - не вина. Нам было так весело! И никто из детей не стоит сейчас в углу, а, может, и гуляют до сих пор. И, кривлю душой перед собой, у меня нет часов, откуда мне знать – часок я гуляла или больше.
Наконец, все, всё друг другу высказали. Я стою в углу. Папа, не дождавшись от меня заветных слов, уходит в село к другу, играть в шахматы. Мама выпускает меня из угла. «Еду» со своими детьми-куклами в «гости» к маме, которая готовит на кухне ужин. Стучу в дверь кухни. Мама:
-Да, да. Войдите. Ой! Доченька! Откуда ты? Давай, подержу детей. Какие красивые у тебя детки! Как их зовут? А где же твой муж?
Приезжала я в отпуск, а работала я лётчицей, из Ленинграда. Детей у меня было двое – Зоя и Вова. Муж мой был ранен и лежал в госпитале. Я подробно описывала маме наше житьё – бытьё, а потом обращала внимание своих детей на то, как их бабушка красиво чистит картошку. Потому что никто в мире, кроме мамы, не мог почистить картофелину одной тоненькой ленточкой.
К моменту возвращения папы, мама встаёт у окна и следит за дорогой. Я аккуратно складываю игрушки и встаю рядом с ней. Как только папа показывается на дороге, я, дисциплинировано, его любимое слово, встаю в угол. И, скорее всего, потом ему самому приходилось искать выход. Не могла же я всю ночь стоять в углу.
Как-то случайно я услышала от маминого брата дяди Коли, что мой папа – педант. Тогда это слово было для меня равноценно Лидиному, остолоп. Я очень обиделась на него, за отца. Он просто был аккуратным во всём, у него всё было разложено по полочкам – мысли, поступки, вещи, книги, инструменты. Для каждого дела – определённое время и место. Я тоже старалась так, но не получалось. Наводила порядок в своей тумбочке, полочке, а через несколько дней всё само собой перепутывалось до следующей уборки.
Как долго тянется зима. Весь больничный двор, сад - завалены снегом. Не очень-то разгуляешься по таким сугробам, расчищены только несколько дорожек и главная дорога. Старый колодец весь завален снегом, дорожку к нему никто не расчищает, не натаптывает. Нет никаких следов вокруг него, а младенчики в больнице появляются по-прежнему. Чувствую, что всем надоела со своим вопросом: «Откуда?»
Ходим с папой кататься на санках. Ещё играю в войну. Сама с собой. Ложусь в длинный сугроб у забора – это окоп. Автомат – деревянный, выструганный папой. Выпиливаю в сугробе гнездо под него, лежу, представляя какую-нибудь картинку из фильма про войну. Война ещё не остыла во взрослых, и мы растём под воспоминания о ней. Когда ко мне приходят друзья из села, разыгрываются настоящие бои со снарядами из снега. Вот только фашистами никто не соглашается быть. И получается, что дерутся «наши с нашими».
Туапсе.
Наконец, весна, а с ней разговоры – маме дали путёвку в санаторий. Он находится в городе со странным названием – Туапсе, прямо на самом берегу Чёрного моря. О Чёрном море я знала по песне - «Тот, кто рождён был у моря». Я любила эту песню и знала её всю, но с цветом у меня была путаница. Чёрный цвет у моря, или синий? Мама сказала, что - синий. Тогда почему же оно называется – Чёрное, а не Синее? И, вот - сама всё увижу и разберусь. Путёвку-то маме дали одну, но она нисколько не колебалась – брать или не брать меня с собой. Конечно, брать. А там… всё как-нибудь устроится.
Нам шьют новые платья. Укладываем вещи в новый, пахнущий путешествием, чемодан. У мамы новая сумка, застёжка на сумке сделана из кремово - розового камешка, в форме розочки. Я знаю, что это камешек, но как он похож на кремовую розочку пирожного. И, всякий раз, оставаясь в комнате наедине с сумкой, я облизываю застёжку, в надежде почувствовать, тающий во рту вкус пирожного. Вместо этого язык касается холодной, безвкусной гладкости камня.
Наконец, вся суматоха позади. Мы - в дороге. Папа остался один - не на кого оставить кур и кроликов, поэтому все вместе не можем ехать. На машине, которая называется грузтакси, едем в Сталинград. В Сталинграде садимся в поезд и едем очень долго. Долго и скучно.
Первую встречу с морем я не помню. Её затмили хлопоты с моим устройством на квартиру. Мама осталась в санатории, а меня, против моей воли, увели, пообещав, что за детиной будет самый лучший уход и досмотр. Долго поднимаемся в гору. Жарко. Сначала скучно, а потом накатывает тоска по маме. Не хочу есть. Потихоньку начинаю плакать, потом – рыдать. Укладывают спать. Первый раз в своей жизни не смогла заснуть. Я опухла от слёз, чесалась и ворочалась беспрерывно с бока на бок. Вместе со мной не спали все в доме. Мы не могли дождаться рассвета и, едва он наступил, женщина взяла меня за руку и повела к маме. Она долго ей что-то рассказывала о капризной детине, но мне это не интересно. Мама пошла к главврачу и всё устроилось. Нам разрешили быть вместе.
Маме показалось подозрительным, что я чешусь, не опуская рук. Она так, на всякий случай, раздвинула косы и побледнела. Моя голова кишела вшами. Слово было стыдное и гадкое. А потом появилось ещё худшее – гниды. Это была катастрофа. Про гнид была песенка-дразнилка: «Я живу на Дар-Горе, говорю на букву - гэ. Гришка, гад, подай гребёнку, гниды голову грызут». Меня так дразнили на улице, когда я, забывшись, начинала говорить - как дома. Я исправлялась, г – менялось на мягкое хе, как говорили все в селе. Песенка мигом забывалась, и я снова становилась своей среди своих. А теперь? Исправляйся, не исправляйся, а гниды – вот они. Значит, куда бы я ни пошла, что бы ни делала, а мне вслед - эта дразнилка? Несколько дней отпуска у мамы и женщин из нашей палаты ушли на борьбу с насекомыми, заселившими мою несчастную голову. Сначала маме посоветовали меня остричь, но она не согласилась с советчиками. И моё сердце, ушедшее было в пятки, вернулось на своё место и забилось ровно и уверенно. Я терпела и вонючий дуст, и едкое мыло, каждый день разъедавшее мои глаза. Новые подруги мамы, сменяя друг друга, разбирали мои волосы на пряди и с каждого волоска снимали гнид. И вот долгожданный миг – общими усилиями мою голову привели в порядок. Теперь можно заняться и приятными делами. Не вшей же и гнид мы сюда приехали разводить, а потом выводить? Каждый день купаемся в море, которое начинается сразу за парком. Оно на самом деле, оказалось синим, а иногда – серым или зелёным. Мама учит меня плавать, но у нас ничего не получается. Я боюсь воды и дальше, чем по щиколотки не захожу. Очень понравилась игра с морем – я рисую на песке, а оно накатывает волны и смывает рисунок. Снова рисую, снова смывает. Отодвигаюсь подальше от кромки воды и наблюдаю, как волна изо всех сил старается дотянуться до моих домиков. Если у одной не получается, приходит вторая, третья и, всё таки… приходится рисовать снова. Ходим на рынок, где мама покупает, невиданные мной досель, фрукты. Ещё там продают раковины и шкатулки из открыток. Я упросила маму купить одну большую раковину и красивую шкатулку для моих «секретиков». Но любимое занятие у нас с мамой – искать на берегу камешки необычной формы. Мама увлечена этим не меньше моего, каждая находка рассматривается, мы наперебой фантазируем истории, связанные с очередным сокровищем. Завели специальный мешочек, и он уже довольно тяжёлый. Одну находку помню до сих пор – самый настоящий башмачок с цветными разводами. Не могу поверить маме, что это вода так обтачивает камни.
По утрам я гуляла в парке одна - мама была на процедурах. В такое утро я познакомилась с настоящими моряками в бескозырках с золотыми ленточками. Восхищённая, любуюсь ими издали. Наверное, мой глуповато-изумлённый вид привлёк их внимание. Мы познакомились и долго беседовали. Я задавала им вопросы о морях и странах. Бывали ли они в Африке, встречались ли с пиратами? Когда вопросы кончились, задаю самый глупый - есть ли у них мамы. Знаю же, что мамы есть у всех, но мне так хотелось продлить эту встречу. Они долго рассказывают о своих мамах. Оказывается, не только моя мама красивая и добрая. Морякам-то я верю. Не знаю почему, но не похвасталась маме новым знакомством сразу. Только потом, вечером, когда мы пришли на концерт, и я увидела на сцене моих утренних знакомых. Мне показалось, что они улыбались мне. Мою грудь распирало от гордости, что может никто из пришедших на концерт не знаком так близко с моряками – артистами, а я – то знаю о них всё. Да и они – обо мне. А когда один из них объявил, что песню «Летят белокрылые чайки» они посвящают девочке Юле, я, наверное, стала похожа на лягушку-путешественницу, так мне хотелось объявить всему залу, что это я – та самая девочка Юля.
Плавать так же просто, как и ходить.
Мамин отпуск закончился, и мы едем домой, нагруженные подарками. На поезде – до Сталинграда, на автобусе – в Дубовку. А из Дубовки, на попутной машине, в родную Малую Ивановку. Мотор машины поёт со мной любую песню, какую захочу, а ветер заносит в окно такой замечательный запах полыни. Машина затормозила у больницы. Мы выходим из неё, и я взлетаю высоко в небо на родных папиных руках.
Едва передохнув, мне нужно собираться снова в путь. Мы едем с папой в гости в станицу Ильмень - Суворовская. Плывём на пароходе по Волге, потом по Волго-Донскому каналу. Я впервые вижу, как пароход проходит через шлюзы. Все долгие часы шлюзования не уходим с палубы, поднимаемся и опускаемся вместе с пароходом. В Цимлянске нас встречают на лошади, нужно проехать ещё несколько километров. Но, прежде чем ехать дальше, папа хочет искупаться в Цимлянском море. Море… я шла по нему за папой, шла, а вода выше колен не поднималась.
Станица отличалась от нашего села только тем, что в ней была речка и много садов. И вообще – зелени. В нашей Ивановке – много ковыля, полыни и сирени. И пруды с тиной и пиявками, которых мы боялись и рассказывали про них страшные истории, как присосавшись, они выпивают из человека всю кровь. И человек умирает. Ни тина, ни пиявки не мешали нам лезть в воду и сидеть там до посинявки.
Почти сразу по приезде я поняла, зачем мы приехали в эту деревню из своей, такой – же. Папа, оказывается, рыболов. Он взял с собой всё, что нужно для рыбалки. Ловить рыбу мне ещё не приходилось. Мы уходили на речку до рассвета, когда все спали. Меня съедали комары, а папа был спокоен и даже не чесался. Значит, взрослых комары не кусают? Я очень страдала первое время и от подъёма затемно, и от комаров. Но только первое время, пока просто наблюдала за папой. Раскладывает снасти, насаживает гадского червяка, закидывает удочку и наблюдает за поплавком. Поплавок задёргался, подсекает, и в воздух взлетает серебристо-белая рыбина. Ещё одно неудобство – поменьше разговаривать, а если уж невмоготу молчать – то шёпотом.
Через несколько дней папа сделал ещё одну удочку, для меня. И всё изменилось. Теперь я боялась, как бы папа не ушёл утром без меня. Во мне проснулся азарт. С вечера, засыпая, я видела себя на берегу, поплавок над сонной водой. И сны были полны крючками, червями и рыбой. Вообще – то, с червяками мои отношения складывались тяжело. Я не могла пересилить отвращение, чтобы взять в руки извивающуюся гадость. Когда случалась необходимость, папа сам насаживал червя на крючок. Я делала вид, что не могу понять, как это делается. Сказать прямо – стыдно. Все знают, что червяки не кусаются. Папа мою проблему решил, как всегда, просто. Он взял мою руку, разжал ладонь и положил на неё червяка. Моё сердце зашлось от отвращения к тому, кто ползал по моей ладони. Не выдержав, я завизжала, а он тихонько сказал: «Прекрати, всю рыбу распугаешь». И вдруг… отвращение куда-то исчезло, страх пропал. Второй рукой я сняла червя с ладони и насадила его на крючок. «Страх, это зависимость» - сказал папа. Одной зависимостью у меня стало меньше.
Папа – хороший пловец. Вырос на Волге. Я с восхищением следила за его сильными красивыми взмахами рук над водой. Ложилась в воду у берега и, опираясь одной рукой о дно, второй – повторяла отцовские движения. Хотелось бы плыть рядом с ним, но зайти в воду выше колен… он оказался бессилен перед диким страхом глубины. На помощь ему пришла маленькая надувная дорожная подушка.
Мы много ездили, и не всегда получалось в купе или каюте. Иногда это был общий вагон, если – поезд, или четвёртый класс, если – пароход. Чтобы избавить меня от мук бессонных ночей, папа купил надувные - матрац и подушку. Мы идём на речку зачем – то с подушкой и ремнём. Удивилась, но не спрашиваю. На берегу папа надувает подушку, пристёгивает её ремнём на моей груди, а заодно она и живот захватывает. Объясняет, что подушка не даст мне утонуть на любой глубине. С ней я могу плавать рядом с ним. «И даже на другой берег?» «И даже на другой берег». Заходим в воду. Отхожу чуть-чуть дальше, чем обычно. Папа рядом. Ложусь. В самом деле, держусь на воде. Барахтаюсь по-собачьи. Мои руки оторвались-таки от дна, но ногами проверяю - есть ли оно. Осмелев, чуть-чуть провожаю папу в заплыв. Распирает от радости и гордости. Жаль, мама не видит. Не выдерживаю: «Папа, я молодец?» «С чего это? С подушкой – то?» Ну и что за беда, что с подушкой? Ведь я уже как дельфин плаваю.
На следующий день идём на речку, а у папы ни подушки, ни ремня. Ёкнуло сердце. Что он задумал? Раздеваемся. Папа заходит в воду и зовёт меня. «Без подушки?» А он говорит такие слова, что мне становится страшно: «Юля, решай. Или ты сейчас плывёшь рядом со мной, или ползаешь по дну руками. Дело твоё, но запомни, если не поплывёшь со мной, будешь всю жизнь купаться в корыте у крыльца. Ни на пруд, ни на речку мы с мамой тебя не пустим». Всё решили три слова – всю жизнь и корыто. Мгновенно в моей голове возникла картина – жаркий летний день, все друзья идут на пруд, а я – в корыте у крыльца. И это на всю жизнь. Я знала, что папа не отменит своего решения.
Чтобы заслужить право на полноценную жизнь я, положась на волю судьбы и, в глубине души зная, что папа не даст мне погибнуть, стиснув и губы, и зубы иду за ним на глубину. Ложусь на живот и, колотя руками и ногами по воде, плыву. Плыву без подушки. Папа рядом. Не спускает глаз с меня, подбадривает. Не так уж и страшно. Вот и берег, выходим и ложимся на горячий песок. Папа надо мной подшучивает: «А ты не верила, что плавать так же просто, как и ходить». Он доволен мной. А, уж, как я-то довольна. Впереди у меня полноценная жизнь и никакого корыта. Отдохнув, плывём назад. Потом мне хочется плавать ещё и ещё.
В один из дней, когда мы пришли с речки к обеду, нам принесли телеграмму от мамы. Папа говорит, что нужно ехать в Камышин, потому что тяжело заболела бабушка. Мы быстро собрались и выехали в тот же день.
Есть начало, есть и конец.
Бабушка лежит в больнице. Папе дают белый халат, и мы идём в палату. Я пытаюсь признать бабушку в той, которую поцеловал папа, и сама целую её, но это уже не моя милая бабушка, от прежней не осталось ничего. Она высохла, как высыхает осенью, зелёная и сочная по весне, трава. Я прижимаюсь щекой к её руке, лежащей поверх простыни, а она не может погладить как раньше по голове. И ничего не говорит. Даже взгляд у неё другой, как будто она не видит нас.
Папа остался в больнице, а меня увели домой. Больше я не видела мою бабушку. Она умерла. Привезли гроб, горели свечи. Меня свело страхом, как судорогой. Я не могла найти места, где спрятаться от него. Папе, казалось, не до меня. А потом наступил вечер. Он нашёл меня в каком-то закутке, взял за руку, и мы пошли Волгу, ходили по берегу, а когда устали, сели вдвоём на большой камень. Папа прижал меня к себе и стал говорить. Он говорил, говорил о бабушке, о маме, о себе, обо мне. О жизни и смерти. От его голоса оттаивало то, что заледенело у меня внутри. Мне стало так покойно рядом с ним. Плескались волны у ног, разноцветными огнями проплывали по Волге пароходы, с них долетала музыка, светились бакены, мигал красным светом маяк. Была жизнь. И я уже знала, что есть начало и есть конец. Это, как ни горько – закон жизни. Человек, прожив долгую жизнь, умирает. Его хоронят дети. Он остаётся памятью в сердцах детей, внуков. Наверное, мы разговаривали бы всю ночь, но нас уже искали. Пришла тётя Макрида, посидели втроём. Потом меня отвели к родственникам и уложили спать. Утром приехала мама. Во время похорон у меня было просто горе оттого, что больше не увижу бабушку, не услышу её сказок, не построим с ней церковку из кубиков. Что бабушка никогда не увидит солнца и не пойдёт завязывать тряпочками головки подсолнухов от воробьёв.
После похорон мы втроём должны были ещё несколько дней пожить в Камышине. В разговорах взрослых стала улавливать одну и ту же фразу: «Митя, как хочешь, но это воля мамы». Я не понимала о чём речь, но тётя Макрида объяснила, что бабушка очень страдала оттого, что я не крещёная, «нехристем буду жить», а ей за это перед Богом ответ держать: «Как допустила?»
Как капля камень точит – я уже видела на море. Так и с папой произошло. Наступил день, когда он сказал своим верующим сёстрам – тёте Макриде и тёте Зине: «Делайте, что хотите». Мама с самого начала была не против, хотя и не в восторге. Начались приготовления. Тётя Макрида достала из сундука отрез материала. Обмерила меня, отрез покромсала на кусочки, к окну подкатила швейную машинку и начала строчить на ней. Когда на меня надели готовое платье, я не узнала себя в зеркале, там отражалась, незнакомая мне, принцесса.
В целях закалки я с весны до осени ходила в трусах и босиком. Только в магазин, клуб, библиотеку – мне полагалось платье и сандалии. Платья у меня были коротенькие. Когда к нам на лето приезжала Лида – в длинном платье, переднике, платочке – мама снимала с неё весь наряд и шила нам одинаковые платьица. Коротенькие, по своему вкусу. В этом же и отправляла её домой, в Камышин, где тётя немедленно снимала легкомысленный наряд и, достав из дорожного чемоданчика длинное платье и платочек, приводила Лиду в Божий вид.
Принцесса стояла в платье до пят с пышными, фонариками, рукавами, с кружевным воротничком. Тёти ахнули над моей красотой, а мама промолчала. Наступил день крещения. Меня нарядили в новое платье, повязали на голову белый платочек. В церкви я до этого случая не была ни разу. Полусумрак, горят свечи. И отовсюду на меня смотрят строгие лики, вспоминаю бабушкино, святых угодников. Робко прижимаюсь к тёте, которая сегодня станет моей крёстной. Мама с отцом ждут нас на улице, они сегодня, почему-то, нервные, но тёти – счастливы. Теперь ни бабушка, ни они, не будут отвечать перед Богом за мою некрещёную душу. Сам обряд был омрачён – замочили моё новое платье. Крёстная, увидев мои, набрякшие слезами, глаза и выяснив причину горя, успокоила: «На улице жара, платье высохнет быстро. Грех горевать в такой радостный день из-за пустяка». Я теперь христианка и плохие поступки не просто плохи, а греховны. После обряда находим маму с папой в сквере. По
их лицам вижу – поссорились. Они попали в трудную ситуацию – поступились своими принципами. Оказывается, иногда приходится – ради счастья близких людей. Идём на кладбище успокоить бабушкину душу – её воля исполнена.
Ах, это сладкое слово – школа.
Вернувшись в деревню, узнаю о серьёзных изменениях в компании моих друзей. Они идут в школу. Хвастаются формами. Тёмно-синие платья, белые и чёрные фартуки. Всё отглажено и ждёт первого сентября. Портфели с блестящими замочками, учебники, тетради, пеналы. И от всего этого великолепия исходит, волнующий запах школы. У Бори – форма стального цвета: китель с белым воротничком, брюки, фуражка с ремешком и кокардой.
Я моложе всех на год, в школу меня не берут. Сказать, что опечалена, значит, ничего не сказать. Дни начинались с вопроса: «Почему меня не берут в школу?» Я умею читать, считать, писать печатными буквами. Знаю много стихов, песен, решаю все примеры, которые задаёт папа. Я очень хочу учиться с моими друзьями. Сентябрьские дни бегут полным ходом, но меня не радует бездонно-синее небо, желтеющие листья, которые так приятно шуршат под ногами. Даже пенки, снятые с арбузного мёда, не радуют. Жизнь моих родителей превратилась, по маминому выражению, в ад. Последнее, что должно было остудить мой пыл: «Мы не купили ничего, что нужно в школе. Нет формы, обуви – у туфель оббитые носы, да и маловаты тебе становятся, ноги за лето выросли. Нет портфеля, пенала и ещё многих мелочей, которые нужны в школе». Да разве это причина, чтобы не пускать человека учиться? Разве всё это так важно? Есть бардовое шерстяное платье, очень приличное, можно пока в нём походить. Обувь – туфли мне нисколько не жмут. Втискиваю, действительно выросшие за лето, ноги в старенькие туфли и хожу в них перед измученными родителями. Портфель – ерунда. У мамы лежит стопка новых продуктовых мешочков из разноцветного штапеля, сверху в них продёрнуты верёвочки. Похожу пока с одним из них, вполне сойдёт за портфель. Ручка, чернильница, карандаши, тетради – есть. И родители сдаются. У них осталась надежда только на директора школы. Откажет – тут уж ничего не поделаешь. К директору идём с мамой. Она начинает разговор с главного: «Николай Иванович, привела Вам новую ученицу. Ей ещё рановато в школу, но очень хочет учиться». Директор посмотрел на меня внимательно и сказал: «Давайте попробуем. Приводите завтра утром в класс Павлины Григорьевны».
Даже не проэкзаменовав меня? Так тихо и скромно может приходить счастье? Весь вечер ушёл на сборы в школу. Я без конца проверяла, всё ли на месте – карандаш, тетради, стиральная резинка. В первый школьный день я проснулась затемно. Умылась, оделась и стала ждать утра. Когда мама пришла будить меня, я уже держала в руках сумку. Осталось заплести косы и позавтракать.
Идём с папой в школу. Перед школьной дверью робею. Какой она будет, новая жизнь? |