Главная страница сайта "Точка ZRения" Поиск на сайте "Точка ZRения" Комментарии на сайте "Точка ZRения" Лента новостей RSS на сайте "Точка ZRения"
 
 
В тишину ворвался "Пер Гюнт" — любимая музыка Эдварда Грига. Он взял пачку чистых листов бумаги, сел. Немного подумал. И мелким красивым почерком написал: "Нелюбовь"...
 
 
 
по алфавиту 
по городам 
по странам 
галерея 
Анонсы 
Уланова Наталья
Молчун
Не имеешь права!
 

 
Рассылка журнала современной литературы "Точка ZRения"



Здесь Вы можете
подписаться на рассылку
журнала "Точка ZRения"
На сегодняшний день
количество подписчиков : 1779
530/260
 
 

   
 
 
 
Фрейдкина Елена

Неслучайные встречи

1

Снились ли вам когда-нибудь счастливые сны, от которых вы просыпались абсолютно несчастными? Со мной это частенько бывает. Так было и в этот раз, когда поздней осенней ночью кто-то позвонил в дверь моей московской квартиры. Звонок был неназойлив и деликатен, но все равно встревожил меня своей неожиданностью.

Вскочив с постели, я побежала в нашу маленькую прихожую. Кого могло принести в такой час? Я никого не ждала, а жизнь в столичном городе была пугающей, особенно в темные ночные часы.

- Кто там? –глаз приник к кругляку дверного глазка. И в ответ голос, знакомый с детства, летящий навстречу с такой теплотой и радостью, что сразу раскрывай объятъя:

- Леночка, это я, тетя Роза!

Она так и не вошла в дом, моя тетя Роза, а все стояла за порогом и только смотрела на меня, смотрела и вся светилась от счастья, что она смогла, что преодолела невозможное. Бог весть, как ей удалось это преодолеть…

Я стояла по другую сторону двери, осознавая нереальность происходящего и не в силах оторваться от возникшего образа,  от так и не постаревших глаз, немного лукавых, немного грустных...

Тетя Роза, лучшая подруга моей мамы, умерла через несколько лет после моего отъезда в Израиль. Она долго болела и много страдала, а я была далеко от нее и ничем не могла ей помочь, впрочем, ей уже никто не мог помочь. Она никогда не была одинокой, рядом с ней были ее муж, дядя Марк, дети и внуки, но мне хочется верить, что в свои последние дни перед смертью она вспоминала и меня, а иначе, зачем же, проделав такой путь, она появилась в ту ночь на пороге моего дома.

Тетя Роза и дядя Марк были самыми близкими друзьями моих родителей. Из-за возрастной разницы, которую в России было принято обозначать стилистически, они так и остались в моем сознании дядей и тетей . Даже теперь, когда этой разницы уже не существует, думая о них, я непременно добавляю эти слова, так уж уложилось в моем сознании.

Кроме тети Розы и дяди Марка у родителей было много друзей, они часто встречались, не могли жить без общения друг с другом. Я обожала этот дружеский круговорот,  толкотню в тесных квартирах, бесконечные разговоры и шутки, вечерние посиделки, плавно переходящие в ночные бдения за неиссякающей чашкой чая. Чувствовать себя частью этой жизни, хотя бы и мирно посапывающей на составленных стульях, засыпать под звон рюмок, сдвигающихся над столом и образующих искрящийся разноцветными бликами шар, было огромным счастьем моего детства. Оглядываясь на те годы, я удивляюсь тому, что все эти «дяди» и «тети» были очень молодыми. В них не было того, что приходит к человеку с возрастом: степенности, усталости от жизни, успокоенности и скуки, хотя жили они, как большинство советских людей, в нищете и неустроенности, и их память хранила страшные истории сталинских репрессий, под каток которых попали их родные, друзья, они сами. Собирались часто, большими компаниями вместе с детьми, спорили, хохмили, слушали Галича, Высоцкого, Окуджаву, обсуждали запрещенные книги. Все их встречи были освещены блеском интеллекта, неиссякаемого жизнелюбия и энергетической наполненностью. Юморили даже тогда, когда вспоминали о самых черных днях своей жизни. Чаще всего собирались у Додиков, они были  старшими в компании и жили в небольшой комнате в двухкомнатной квартире в районе Серебряного бора. И эта комната каким-то таинственным образом начинала  растягиваться, удлиняться и расширяться, абсолютно теряя границы и вмещая всех приходящих.  Как туда набивалось такое количество народа, мне до сих пор непонятно, но, похоже, вопросы вместительности и комфорта мало волновали хозяев и гостей этого дома, душой которого была Любовь Соломоновна Серебряник.

Душа эта была громогласна, категорична, иронична до безжалостности; в ее обращении с вещным миром царили аристократическая небрежность и вдохновенный произвол, освобождающий от многих условностей. Сухощавая женщина, с короткими вьющимися волосами и низким хрипловатым голосом, она курила, как и мой отец, «Беломорканал», и они вечно стреляли друг у друга папироски. В ней было что-то мужеподобное, но при этом она держала себя как женщина, не сомневающаяся в своем очаровании и неотразимости. Всплески ее личностного темперамента порой напоминали бурлящий поток, неистовый и неуправляемый. Вокруг нее как-то само собой создавалось поле вдохновения. Несмотря на ее стремление всегда быть в гуще людей и событий, в ней чувствовалась глубокая внутренняя свобода самодостаточного и уверенного в себе человека, через многое прошедшего и многое пережившего. Сталинские репрессии не обошли ее стороной. Ее арестовали, когда она была еще совсем молоденькой девочкой, студенткой. Узнала я об этом гораздо позже, незадолго до ее смерти, Моих родителей уже не было в живых, а ее безнадежно и мучительно приковала к постели болезнь сосудов. Тело уже отказывалось служить , но голова оставалась абсолютно ясной.

Помню, как тихим осенним вечером я шла навестить ее, бормоча про себя строчки Маяковского: «Не домой, не на суп, а к любимой в гости, две морковинки несу за зеленый хвостик». И чего они привязались ко мне, эти строчки? Никакой морковки я не несу, зачем она Любовь Соломоновне?! В моей сумке – ее любимый чернослив в шоколаде и только что вышедший сборник стихов Ахматовой. Было еще светло, хотя солнце уже садилось. Ветра не было совсем, но дышалось легко. Бывают в Москве такие осенние вечера, когда лето ласково и тихо, без надрыва и драматизма, прощается с землей, будто понимая, что расставание это не навсегда, а лишь до следующего года. В голове моей проносились грустные мысли, а рука уже нажимала на кнопку звонка. Дверь мне открыл племянник Любови Соломоновны, и сразу же я услышала ее голос, радостный, полный энергии и куража, как будто не ее тело беспомощно распласталось под одеялом. В тот вечер мы о многом говорили с ней, и она безустали читала наизусть стихи Пастернака, Ахматовой, Цветаевой, смакуя каждую строчку, рифму, аллитерацию. И все ее лицо блаженно  расплывалось в музыке стиха. И не было ни старости, ни мучительной болезни, ни смерти, сторожившей каждый ее вздох. Лишь полное слияние с энергетикой стиха, глубочайшее вчувствование в поэзию...

А потом мы пили чай с ее любимым черносливом в шоколаде, и вот под этот чай я и услышала историю ее ареста, рассказанную так уморительно, как будто речь шла о каком-то забавном юношеском приключении.

Я уже упоминала, что арестовали Любочку Соломоновну, когда она была еще студенткой. Она шла на свидание с молодым человеком, одолжив нарядное платье у своей студенческой подруги, но зато в собственных туфлях на высоченной шпильке. Туфельки эти были свидетельством железной воли ее обладательницы. Вечерами, когда чувство голода доводило ее до тошноты, она садилась за пустой стол и начинала выстукивать костяшками пальцев бравурные марши, чтобы заглушить возмущенное журчание просящего есть желудка.  Волшебные башмачки сулили немало женских побед и не одной только Любочке: наазавтра они уже были обещаны Лариске, которая собиралась с их помощью поразить в самое сердце парторга факультета Ивана Сергеевича Тумакова.

Итак, на своих заветных шпильках Любочка летела, едва касаясь земли, на романтическое свидание, когда рядом с ней неожиданно затормозил «воронок» и несколько молодцеватых ребят, грубо схватив ее за руки и ничего не объясняя, стали заталкивать ее внутрь машины, при этом они беспардонно наступали ей на ноги, оставляя на девственно чистой поверхности туфелек грязные следы и царапины.  Оказавшись в машине, Любочка первым делом сняла с ног бесценную обновку, обезображенную и обесчещенную, прижала ее к груди и начала поносить сидящих рядом с ней такими отборными эпитетами, что всю дорогу до известного заведения машину трясло от жеребячьего хохота гэбэшников. Так она и появилась в кабинете следователя, босая, возмущенная, с прижатыми к груди туфельками. А потом были допросы, до идиотизма нелепые обвинения, статья и долгая дорога в товарном вагоне, переполненном перепуганными и отчаявшимися людьми. Осужденных кормили одной селедкой, а пить почти не давали. К концу пути ноги Любочки так отекли, что нечего было и думать о шпильках, с туфлями пришлось расстаться. Этой пары обуви она так и не простила сталинскому режиму.

О каждом из друзей моих родителей можно было бы написать не одну книгу. Довольствуясь малым в материальном мире, они умели быть счастливыми и  свободными от мещанства и вещизма, свято веря в то, что «душа обязана трудиться и день, и ночь, и день, и ночь».

Я часто вспоминаю всех их, с кем были близки мои родители, много думаю об их судьбах, но никто из них мне не снится, только вот тетя Роза приходит ко мне во сне. После таких снов мне не хочется просыпаться. Открываешь глаза и понимаешь: всё, это ушло безвозвратно, как ни хватайся за прошлое, оно ускользает, и бесполезно зарываться головой в подушку и пытаться снова и снова втиснуть себя в безмерное пространство исчезающего сна. Он, как солнце, опускающееся на закате в море, неумолимо погружается в другую стихию и растворяется в ней. Его уже нет, а тоненькая полоска света все еще озаряет небо.

2

...Летом подмосковный дачный поселок опьянял своими ароматами. Сначала воздух наполнялся дурманящей черемухой, потом цветущими кустарниками сирени и шиповника, а уж когда цвели пионы и флоксы, то казалось, что нет большего блаженства и наслаждения, чем просто жить и дышать. Закрываешь глаза и представляешь себя изящной, почти невесомой феей в белом воздушном платьице, и все вокруг наполняется звуками  вальса из балета Чайковского, и ты подымаешься все выше и выше, и вот уже почти паришь, а деревья цепляются ветками за нежную кисею платья, как будто хотят улететь вслед за тобой.

Мне было четырнадцать лет, моя мама умирала в больнице от лейкемии, папа почернел от горя, а я шла по дороге подмосковного дачного поселка, дышала полной грудью и была счастлива от того, что вокруг меня это небо, что деревья так зелены, что во всем моем теле упоительная легкость и вся я растворяюсь в ароматах и свежести лета. Мне было стыдно своего счастья, выпирающего из каждой моей клеточки. Как же я была несчастна в этом своем счастье ...

Семья тети Розы: ее муж дядя Марк, дочь Ветка (вообще-то, ее настоящее имя было Лиза, но так ее никто не называл) - каждое лето жила на подмосковной даче в Удельном. Валера, старший сын тети Розы, учился на физтехе в университете и приезжал на дачу редко. В тот год он собирался с большой молодежной компанией  в байдарочный поход и появлялся лишь наездами. Дачный участок и домик были государственной льготой, которую получал дядя Марк от своей работы. Сам он большую часть времени проводил в городе и  приезжал в Удельное вечерней электричкой после рабочего дня.  Тем летом тетя Роза и дядя Марк пригласили меня к ним на дачу. Мама, лежавшая в институте гематологии и переливания крови, страшно переживала, что душным московским летом я вынуждена сидеть в городе, а не отдыхать, как все нормальные дети. Ну что ж с того, что она доживала свои последние дни, но ребенок-то не должен страдать! Сначала я не соглашалась ехать, боялась, что без меня в Москве все развалится: папа не справится, и мама будет скучать, но тетя Роза убедила меня, что так будет лучше для всех, а главное, для мамы, ведь она волнуется и  хочет, чтобы после тяжелого года я набралась сил на свежем воздухе. Ох уж эта вера в целительную силу свежего воздуха! За тот год так много упало на мои плечи и так много мне было доверено, что я чувствовала себя взрослой и равной взрослым по мере ответственности  за свои поступки и по мере заботы о близких людях. А тут вдруг оказалось, что я всего лишь маленькая девочка, и мою судьбу на лето уже решили без меня. 

С тех пор прошло много лет, и столько воды утекло, но я люблю возвращаться памятью к тем летним месяцам, проведенным мною в Удельном. Казалось бы, ничего не происходило, мы просто жили на даче, и можно было бы забыть этот кусок жизни, как забылись многие другие, ан нет, не выходит.. Часть моей жизни, моей неприкаянной души навечно осталась там, на деревянном крыльце незамысловатого домика, утопающего в зелени возвышающихся над ним сосен и берез. Как вчера, помню небольшую дачную терраску, оранжевый абажур над круглым столом, мытье посуды в миске с горячей водой, оладушки с яблоками, горячие, прямо со сковородки, четыре клубничные грядки, на которых по утрам мы с Веткой искали зрелые ягоды и складывали их в глубокую суповую тарелку, вечерние многочасовые бдения над крестословицей, и яркие звезды на темно-синем небе, и ощущение, что все еще будет хорошо, и мама поправится, и папа снова будет веселым, да и как может быть иначе, когда есть все это, весь этот мир с милыми и родными людьми вокруг.

Любовь Соломоновна, с которой, собственно, я начала свои воспоминания, все делала шумно, энергично, заразительно. Она не могла жить без людей. Люди ей служили зрителями, слушателями, обожателями, объектами дружбы и любви, иронии и презрения. В отличие от нее, тетя Роза была очень тихим, деликатным человеком, абсолютно лишенным какой-либо манерности, театральности, тщеславия и суетливости. Тип ее духовности был абсолютно интровертным. Она просто жила в ладу с собой, не особо нуждаясь в том, чтобы производить впечатление. Двигалась она почти беззвучно, говорила мало, но рядом с ней никогда не возникало ощущение пустоты или отчуждения. Когда вечерами она уютно усаживалась с вязаньем в соломенное кресло с цветными подушками, всеми нами овладевало чувство умиротворения и покоя. Мерно постукивали спицы, и каждый, думая о своем, не ощущал своего одиночества. В этой семье удивительными образом сочетались самодостаточность и  умение быть частью другого. Живя своей внутренней жизнью, каждый оставлял открытой дверь для своих близких.

Несколько раз в неделю тетя Роза оставляла нас с Веткой одних и уезжала в Москву «по делам». Одним из таких дел было посещение мамы в больнице. Она привозила ей свежие ягоды с дачного участка и рассказывала, как мы живем; мама ждала ее, как ждут самого близкого и родного человека, которому можно даже ничего и не говорить, а просто посмотреть в глаза, и все понять. Тетя Роза была для нее глотком свежего воздуха, так необходимого для человека, заточенного на долгие дни в больничных стенах онкологического отделения, впитавших в себя затхлость неизлечимости.  Эти поездки давались тете Розе нелегко. Она старалась не показать виду, но, каждый раз возвращаясь на дачу, впадала в глубокую задумчивость и на переносице между бровями обозначались две симметричные  морщинки. Иногда ее боль и тревога за маму выбивались наружу, и тогда с легким покачиванием головы с губ ее срывалось: «Мусенька, Мусенька...». В кругу друзей моих родителей еще не было смертей, мама, самая молодая среди них, уходила первой. И если у кого-то еще были какие-то надежды, то тетя Роза знала всю правду и тщательно оберегала ее от меня, стараясь отдалить  неизбежное, но разве это было в ее силах!

Тогда я мало знала о жизни тети Розы, мне просто легко дышалось рядом с ней, я любила ее и была ей благодарна за все, что она делала для меня, мамы и папы. Вечерами, когда Ветка уже спала, мы часто говорили с ней о разных вещах. С ней можно было без всякого стеснения делиться своими мыслями, даже если они были не совсем словесно одетыми, по-детски смешны и наивны или, наоборот, чересчур депрессивны. Теперь я думаю, что на тетю Розу выплескивалась часть моей дочерней любви, не достигавшая больничных стен, за которыми почти постоянно находилась мама. Маму нельзя было тревожить, для нее я заранее готовила благополучные рассказы, оберегая ее от боли и страха, не покидавших меня с начала ее болезни. Иногда, когда приезжал Валерка, мы устраивали вечера поэзии, каждый читал свое любимое. Читали все: дядя Марк, Ветка, Валерка и я, только тетя Роза была слушателем. Но стоило кому-то из нас забыть строчку, как она тут же заполняла образовавшуюся паузу недостающими словами. Она знала такую бездну самых разных  стихов наизусть, что даже Валерка восхищенно пассовал перед ней: «Ну, мать, ты даешь!». Тогда я об этом не думала, но сейчас, прожив большую часть своей жизни, я не перестаю удивляться, как  и когда она успевала прочесть и запомнить, быть в курсе всего нового, только нарождающегося и никем не оцененного. Ее вел по жизни безупречный вкус, и все совершенное оставляло ее неравнодушной и запечатлевалось в ее незаурядной памяти.

После смерти мамы меня часто тянуло в Серебряный Бор, Любовь Соломоновна была уже на пенсии, и мало выходила из дому из-за болезни ног. К этому времени она уже овдовела, жила одна и страшно радовалась моим визитам, просто вся светилась и преображалась, а я за чашкой чая в прикуску с сахарком подпитывалась ее оптимизмом и набиралась антисоветских взглядов. Антисоветчицей она была махровой, знала от и до обо всех диссидентских процессах, причем могла высказываться очень нелицеприятно в адрес советского режима даже в магазинных очередях. О чем бы она ни говорила, слушать эту неунывающую женщину, смотреть на нее, было огромным наслаждением. Попыхивая неизменным «Беломором», в свойственной ей ироничной манене, с юморком, она с нескрываемым удовольствием пускалась в воспоминания, сопровождая их неповторимой мимикой.  Кое-что неизвестное мне раньше  узнала я и о тете Розе. Рассказывая о ней, Любовь Соломоновна ударялась в несвойственную ей сентиментальность, выпадала из привычного скептицизма и не старалась скрыть своих чувств:    

« Розочка – это чудо.  Она все делает, по какому-то своему наитию, мудро и без пресности. Знаешь, жизнь, она такая долгая, успеваешь совершить столько дурного, наделать глупостей, и крупных и помельче. Иногда стыдно становится сразу, а  иногда только через несколько лет понимаешь, что натворил. И чем больше наследишь, с тем большей легкостью обвиняешь других. Себя мы всякими любим, и оправдание всегда себе найдем. А у Розки таких проблем никогда не было, потому что чувство нравственности у нее было заложено на генетическом уровне. Соломон Моисеевич,  отец Розки, идеалист и романтик, растивший ее с 10 лет без матери,  вдолбил ей в голову, что для человека инстинкт самоуважения важнее инстинкта самосохранения. Звучит красиво, только, когда вокруг тебя сплошное дерьмо, не захочешь – запачкаешься. Но к ней как-то не прилипало. Она и сейчас так живет, ей себя уважать нужно, и планки там подняты на такую высоту, что штаны порвешь прыгать. Ты не знаешь, наверное, она ведь про себя не любит рассказывать, она не из тех, у кого душа для всех нараспашку. Но уж если раскроется, какая это душа! Ей всего шестнадцать было, когда Соломона Моисеевича, арестовали, обвинили в шпионаже и быстренько расстреляли. Она от него не отказалась, и хавала все, что полагалась дочери врага народа. Надеюсь, тебе не надо в подробностях объяснять, что это значило тогда? Я тебе уже много чего такого понарассказывала. Ей столько в жизни досталось, а у нее до сих пор глаза лучатся. Она, хоть и хрупкая, и ранимая, но очень сильная, наша Розочка, и если в чем-то уверена, будет идти до конца. Ну просто настоящий советский человек, мечта всех наших коммунистических педерастов. Только уверенность у нее, слава богу, не в их ублюдочных принципах. Когда она забеременела Валеркой, у нее обнаружили какую-то редкую патологию. Врачи настаивали на аборте, говорили, не избавишься – сдохнешь. Девять месяцев – непрекращающийся токсикоз, почки не справляются, гемоглобин – почти на нуле. Марк, правда,  ее здорово тогда поддерживал, сам голодал, продавал вещи, а в больницу таскал икру, фрукты, лимоны.  Лимонов ей очень хотелось, даже не есть, а просто нюхать. Поднесет лимон к лицу, глаза закроет и вдыхает, как блаженная. За несколько месяцев на лице глаз почти не осталось, только темные круги под узкими щелочками. Всю беременность пролежала под капельницей. Во время кесарева врачи хотели перевязать трубы, чтобы она больше не беременела, стращали, что еще одной беременности организм не выдержит. А она не согласилась. « У меня другие планы», - говорит. И через шесть лет после Валерки появилась Ветка.»  

В те дни, я ничего этого не знала о тете Розе, но и без этих фактов ее биографии она была для меня очень притягательным человеком. А тем летом я просто бессовестно питалась ею. Без этой духовно-энергетической подпитки, наверно, я бы просто не выжила. Когда она уезжала в Москву, дом без нее становился пустым. На меня наваливались грустные мысли, и чтобы освободиться от них я брала Ветку, и мы шли на озеро купаться. Еще одним способом избавиться от дурных мыслей было лежание на спине в зарослях травы. Этих зарослей на участке было много: траву никто не косил и не стриг, поэтому лежать на ней было тепло и мягко. Но самое главное – перед глазами открывалось небо, и оно было  высоким и голубым, по нему плыли облака, и в их очертаниях мне чудились лица людей, фигуры и морды животных, деревья, в общем, еще один мир, только очень хрупкий и быстро меняющийся, так быстро, что он не мог быть реальным. Однажды в этом облачном потоке я увидела лицо своей мамы. Неужели ее тело еще на земле, а душа, расспрощавшись со всем бренным,  уже так высоко?

3

Иногда перед отъездом тетя Роза оставляла мне список продуктов, которые надо было купить в магазине дачного поселка.

Однажды в очереди за молоком я познакомилась с девушкой, которая была лет на пять старше меня.  Ее звали необычным именем Нили, и пока мы стояли, она успела  рассказать мне, что приехала на дачу с предками, что дачу эту она с детства ненавидит и просто подыхает здесь от тоски, что целыми днями она валяется в своей комнате, делает вид, что слушает музыку или читает, что отец ее уже сто лет пишет какую-то книгу и не может никак закончить, а мать целыми днями стрижет цветочки и полет грядки на участке, что подруг здесь не завести, потому что на этих дачах живут или малолетки или пенсионерки, и вообще из дому ее одну не отпускают, только в магазин и погулять с Франтиком. Ее пренебрежительный тон, слегка вульгарный стиль речи и чрезмерная общительность удивительно не соответствовали благородной пластике движений, аристократичности ее жестов. Когда она замолкала, то вся ее фигурка приобретала трогательную беззащитность, а на лице беспокойно мелькало выражение потерянности. Что-то в ней показалось мне не так. Очередь за нами продолжала расти, а мы с Нили приближались к прилавку, и я поймала себя на мысли,  что мне жалко расставаться с этой немного странной девушкой. Наверное, ей в голову пришла та же мысль. Мы договорились продолжить наше знакомство и встретиться в тот же день часа в четыре после обеда на небольшой площадке, возле леса, там Нили обычно выгуливала своего фокстерьера.  

Не знаю почему, но эта девушка захватила мое воображение, она не выходила у меня из головы, отвлекала от собственных невеселых размышлений.  На площадку я пришла первой и еще издалека увидела Нили. Она была очень красива, огромная копна волнистых волос, рассыпанных по плечам, подчеркивала хрупкость ее фигуры. Большие глаза цвета сухого лаврового листа, лицо чуть тронуто солнечным загаром; наверное,  этой мадоннистой девушке все дано в избытке: красота, здоровые родители, собственная дача,  собака, - и она уже слегка притомилась от этой своей благополучности. Когда тебе все дано в избытке, перестаешь радоваться жизни. Она шла быстрым и легким шагом, и была похожа на невесомое облачко, плывущее по небу; рядом  с ней весело помахивая квадратной мордочкой, семенил очаровательный фокстерьерчик, ужасно похожий на Дашеньку Чапека. Увидев меня, Нили прибавила шагу и спустила его с поводка.  Франтик начал деловито обнюхивать все вокруг, а Нили уселась прямо на землю, облокотившись на заросли кустарника, вытащила из кармана брюк небольшой сверток, торопливо развернула его. В пакетике были сухие жасминовые листья, которые она принялась быстро-быстро  растирать пальцами, измельчая их в порошок. Потом она скрутила кусок бумаги и туго набила  самокрутку жасминовым порошком, достала спички и блаженно затянулась. Пока Нили молча курила, я с удовольствием рассматривала ее. Она была совсем взрослой, не такая девчонка, как я, настоящая женщина. И самокрутку свою она подносила ко рту изящно, без тени  вульгарности и жеманства, затягивалась ненадолго и выпускала дым из красиво очерченных ноздрей, слегка прищуриваясь. Я чувствовала себя рядом с ней куцей пацанкой и не понимала, зачем ей нужно мое общество и почему такую взрослую девушку родители не выпускают из дома одну. Накурившись, Нили сказала, что дома за ней следят, поэтому курить она может, только выходя с Франтиком на прогулку, что родители обыскивают ее комнату и, если находят пачки сигарет, то со скандалами и слезами выкидывают их, а потом часами читают проповеди, от которых едет крыша. Поэтому она придумала сушить листья жасмина, а матери говорит, что обожает жасминовый чай и, давясь этой гадостью, пьет его по утрам. Мы еще немного посидели, поболтали так, ни о чем, и договорились встретиться назавтра в это же время.

Мы стали встречаться. Общение было легким и ни к чему не обязывающим. Нили как бы скользила по поверхности моей души, не стараясь проникнуть внуть и не особо впуская в свою. Каждый раз она приносила с собой сухие жасминовые листья и курила, а я любовалась ее пластичными движениями, играла с Франтиком, иногда мы болтали о всяких пустяках, в общем, приятельствовали. Потом настал день, когда Нили захотела познакомить меня со своими «предками».

- Ты должна им понравиться, они любят таких положительных. Может, с тобой они меня будут отпускать. А то надоело сидеть взаперти.

Родители Нили показались мне очень милыми и несчастными людьми. На Нили они все время поглядывали с опаской, как бы ожидая от нее неприятностей, а, может быть, и чего-нибудь  посерьезней. В атмосфере их очень красивого и богатого  дома, где каждая вещь лежала на своем месте, чувствовалась непонятная тяжесть и напряжение. Участок  дачи напоминал райский уголок. Трава была аккуратно подстрижена, всюду росли цветы, дорожка от калитки до дома, выложенная плиткой, была тщательно подметена, во всем чувствовались стиль и порядок. Не хватало только чего-то самого главного, того, что в избытке ощущалось на запущенном участке тети Розы, в ее доме, где куртки вешались на криво прибитый гвоздь, а не на красивую вешалку, в форме изогнувшегося крокодила, газеты и книги валялись по креслам и скамейкам, и не были аккуратно сложены в резной металлической газетнице, где холодными дождливыми вечерами обогревались примитивными электроплитками и не топили камина – в общем всего того, что так трудно выразить словами, того, что создает настроение, внушает любовь или оставляет равнодушным.

Я, действительно, понравилась родителям Нили, и она получила определенную долю свободы. Но отпускали ее только при условии, что я захожу за ней, Нили должна была перейти в мои руки на глазах у ее родителей. 

В моем представлении вульгарность и даже грубоватость речи Нили все больше не соответствовали утонченности ее внешности, природной грациозности и изящности манер, создавали ощущение какого-то маскарада. Мне начинало это мешать. Порой в ее лексиконе проскальзывали и матерные словечки, и каждый раз меня  коробило, не от мата как такового, а от того, что ей это очень не шло и получалось абсолютно неестественно. Но больше всего раздражало, что выругавшись, она, как бы спохватившись, прибавляла: ты только так не говори, тебе это не надо. Или: ты только не кури, тебе это ни к чему. А мне, и правда, это было ни к чему: мне тогда не хотелось ни затянутся, ни выругаться. Но после этих назидательных замечаний я  еще острее   ощущала, какая пропасть между мной и этой взрослой женщиной, и все время хотелось спросить ее: Нили, ты встречаешься со мной только для того, чтобы вырваться из-под родительского надзора, чтобы с кайфом выкурить свою самокрутку?

Впрочем, ответ на этот вопрос я скоро получила. Нили нужна была не только свобода, ей еще нужно было выговориться. Уже с детства я заметила, что моя внешность располагает к откровениям и доверию. За свою недолгую жизнь я выслушала бесчисленное количество исповедей взрослых людей, и необходимость держать их в секрете нагружала меня непомерно. Чужие тайны сидели в моей голове, заставляя меня переживать ситуации, до которых я недоросла духовно;  и то, что я не могла, ни отмахнуться от них,   ни толком разобраться и понять их, очень меня мучило. Иногда мне хотелось вытряхнуть свою голову, как вытряхивают набитые карманы, и снова ощутить легкость беззаботного детского бытия.

Однажды на нашу прогулку Нили принесла не только листья сухого жасмина, но и плоскую металлическую фляжку. Поднесла ее с отвращением ко рту и сделала несколько осторожных глотков. Мне это напомнило какое-то пошлое представление, показалось нарочито театральным, как будто Нили хотела еще раз провести грань между своей взрослостью и моей возрастной неполноценностью, между ее "неправильностью" и моей "благопристойностью". Мне даже подумалось: сейчас она скажет «ты только не пей», и захотелось встать и оставить Нили одну. Но ей было совершенно все равно, какое впечатление она производит, и как я к этому отнесусь. Неважно ей было и то, смогу ли я что-то понять из ее исповеди; во время своего монолога она даже ни разу не взглянула на меня, а обращалась к кому-то невидимому, то ли стоящему за моей спиной, то ли сидящему со мной рядом.

История Нили поначалу была довольно банальной, даже на мой  если не жизненный, так литературный опыт. Она училась в хореографическом училище при Большом театре. Перед ее прелестями не устоял женатый сорокалетний хореограф, он стал ее первым мужчиной, и от него она, по неопытности, забеременела. Дома беременность восприняли как трагедию, позор, конец балетной карьеры, и решение было принято однозначное – как можно скорее, избавиться от ребенка. В скандале никто не был заинтересован. Отец Нили, покричав несколько дней, что «убьет мерзавца», поддался на уговоры жены не подымать шума. Мать нашла ей блатного врача, который обещал все сделать под общим наркозом, чтобы девочка не мучилась болью и ненужными воспоминаниями. Перед абортом она особо и не думала об этом ребенке. А когда очнулась после наркоза, два часа лежала, уставившись в потолок, а потом подошла к окну, открыла его и хотела выброситься с шестого этажа гинекологического отделения. Посещения частных невропатологов и психиаторов закончились двухмесячной госпитализацией в 12-ой психиатрической больнице санаторно-курортного типа, а через неделю после выписки из нее, Нили пыталась перерезать вены на левой руке.

- Они все не могут понять, почему я это делаю, а я не могу с этим жить. Ты когда-нибудь слышала, как кричат нерожденные дети? Не дай бог тебе когда-нибудь через это пройти, не дай бог услышать... Мой, знаешь, что кричал, когда мы его убивали. «Мама, это я, мама, это я!» Всего три слова, три слова... Он так цеплялся за жизнь, он не хотел умирать, понимаешь, он умолял меня... и каждую ночь он приходит ко мне, и я даже знаю, как он выглядит, какие у него могли бы быть глаза, какие волосы...

Я больше не могла  слушать этот кошмар,  я должна была попытаться остановить ее:

- Нили,  ты никого не убивала.. не надо так растравлять и мучить себя...

- Молчи, тебе этого, слава богу, не понять, - она закрыла мне рот ладонью. Нили не плакала, ее глаза были абсолютно сухими, что-то в них умерло, да и сама она вся застыла, даже не верилось, что еще секунду назад она говорила, говорила..Так вот она, настоящая Нили, вот то, что за оболочкой напускной беззаботности и вульгарности. Самокрутка давно погасла, ветер разметал по деревянному столу горстку сухого жасмина... В глазах у Нили была такая опустошенность, что мне стало страшно. Как же я не замечала ее раньше?..

На следующий день Нили не пришла на нашу площадку, где обычно гуляла с Франтиком. Я немного подождала и побрела к их дачному участку. Дом был пуст, на калитке висел замок. Во всю цвел жасмин, и от этого запаха у меня щемило сердце.         

Вечером приехал Валерка. Обычно с его приездом в доме чувствовалось оживление, он привозил кучу новостей, которые все принимались активно обсуждать, независимо от того были ли эти новости культурными, политическими или касались его личной жизни. С Валеркой я всегда отлично ладила, он приобщал меня к йоге, которой в то время увлекался, На берегу озера мы дружно сидели в позе лотоса под недоумевающими взглядами отдыхающих, выделывали разные акробатические номера, а потом на одном велосипеде – он впереди, я на багажнике – на дикой скорости мчались домой, пугая прохожих своей бесшабашностью.  

В тот вечер все мои мысли были о Нили, и даже приезд Валерки не мог меня от них отвлечь. Почему-то я была уверена, что ей не справится с ее горем, одна ошибка – и из жизни навсегда уходит радость, да и сама жизнь уходит из человека. Как это страшно... А что будет со мной? Я справлюсь со своим горем, которое ждет меня впереди, а то, что ждет , это уж несомненно...
Ночью мне снилась Нили. Она обнимала своего нерожденного малыша, приникала к нему всем телом, а он отталкивал ее тонкими ручонками и уворачивался от ее поцелуев. Потом Нили была Жизелью, красивой неимоверно, и сердце разрывалось смотреть на этот танец сошедшей с ума от горя девушки, и, казалось, что в конце акта Нили по-настоящему умрет, столько боли было в каждом изломе ее тела. Я не хотела смерти Нили и заставила себя проснуться. Уже под утро я снова задремала, и мне приснился совсем другой сон. Мне снилось, что я плыву по реке, легко, без усилий, вода приятная и легкая, только не прозрачная. А я плыву все вперед и вперед, все дальше от берега, и мне так хорошо, что я закрываю глаза и вдруг наталкиваюсь на что-то гладкое и холодное. Вокруг меня плавают тушки разделанных цыплят и кроликов, их так много, им нет конца, и реке нет конца, и больше нет сил плыть...

4

Маме становилось все хуже и хуже. Папа все реже приезжал на дачу, а когда приезжал подолгу молча сидел с тетей Розой на террасе. Горевали они как-то очень достойно, без дурацких утешительных слов, без слез, и в их молчании чувствовалось бессловесное взаимопроникновение в душу друг друга. Как она эта умела? Ни жестом, ни словом, а ее тепло уже внутри тебя, ее любовь, ее сострадание... В один из таких вечеров я не выдержала:

- Пап, я хочу в Москву, к маме, пожалуйста, возьми меня с собой, хотя бы на несколько дней. Потом я вернусь. Тетя Розочка, скажите ему, мне надо быть там.

Они переглянулись, а потом тетя Роза сказала:

-Хорошо, иди собирай свои вещи.

До электрички нас провожали Ветка, Валерка и тетя Роза. Почему-то я очень хорошо запомнила эту дорогу именно в тот день, хотя много раз ходила по ней до и после того дня. Я шла, смотря под ноги, разглядывая узоры, оставленные велосипедными шинами, может, среди них был и наш с Валеркой след. Слева и справа тянулись дачные заборы, большей частью неухоженные и даже не покрашенные. Небо было сероватое, в воздухе пахло пылью, деревья стояли какие-то понурые, а может, мне это только казалось, потому что на душе было тяжело.

Когда я уже садилась в электричку, Валерка шепнул мне на ухо:

- Когда вернешься, открою тебе секрет, тебе первой. Приезжай скорее!

- Я приеду, Валерка, обязательно приеду, как только смогу.

Приехала я только через неделю, разбитая и уничтоженная тем, что  увидела в больнице. Мама совершенно обессилела от сеансов химиотерапии, у нее не было сил даже причесаться. Я причесывала ее, и на расческе оставались клочья волос. Волосы были на подушке, на полу возле кровати... Теперь у нее уже никогда не будет настоящей королевской короны из толстой косы, уложенной вокруг головы и заколотой обыкновенными тонкими шпильками.

В палате были две женщины, примерно маминого возраста, и одна совсем молоденькая, очень миловидная девушка с редким именем Иванка. Она была особенно дружна с мамой, борьба с неизлечимой болезнью сблизила их, несмотря на разницу в возрасте. Иванка умрет за полгода до маминой смерти, и ее уход окончательно лишит призрачную надежду каких-либо шансов.

- Ленчик, я прошу тебя уезжай. Не хочу, чтоб ты здесь была. Мне, правда, спокойней, когда ты на даче. Расскажи, ну как вы там живете? Как Розка? Ребята? Расскажи и возвращайся.
Я рассказывала, придумывала, старалась вызвать улыбку на лице мамы, но потом она неизменно выгоняла меня, видно, уставала даже от моих рассказов.

На даче происходила смена караула. Тетя Роза выходила на работу,  и ее сменял дядя Марк. Валерка, не дождавшись меня, уехал в двухнедельный байдарочный поход, погода портилась, зарядили дожди. По вечерам становилось прохладно, мы включали радиаторы, кутались в шерстяные свитера и часами резались в крестословицу. На участке зацвели осенние цветы: золотые шары и георгины. На соломенных диванчиках террасы росли груды прочитанных книг, газет и журналов. Ближе к ночи приезжала с работы уставшая тетя Роза, и сразу становилось как-то теплее, уютнее.

Иногда по субботам в Удельное приезжала Любовь Соломоновна, всегда не одна, а в окружении шумной компании. Тогда на маленькой дачной терраске становилось тесно и оживленно: Любовь Соломоновна заполняла собой все пространство, не только физическое, но и слуховое. Ее голос, хрипловатый смех и характерное похмыкивание раздавались из всех углов дачи. Появляясь на пороге, она всегда проделывала один и тот же трюк.

- Розка, - кричала она, как будто все вокруг оглохли, - я же знаю, что ты захочешь всех нас накормить, вот, посмотри, что я привезла.

Затем Любовь Соломоновна наполовину погружалась в свою огромную дорожную сумку и  начинала извлекать из нее абсолютно бесполезные вещи: просроченные консервы, полузасохшие пряники, увядшую зелень, слегка подгнившие овощи  и обязательно бутылку хорошего грузинского вина, которая среди всей этой помойки смотрелась, как невеста на кладбище.

- Вношу свою посильную лепту в общий котел. И не вздумай что-нибудь выбросить, - она шутливо грозила тете Розе . - А, впрочем, поступай со всем этим, как знаешь!

Обвинить Любовь Соломоновну в скаредности никому не приходило в голову. Она привозила не то, что пришло в негодность или было не нужно ей самой, она щедро делилась тем, что ела сама, без всякой задней мысли или желания сэкономить. Любовь Соломоновна была бескорыстнейшим и  бесхозяйственнейшим существом. Иногда, глядя на ее отстраненность от бытовых проблем, я с детской беспощадностью думала, что Бог поступил очень мудро, не дав ей детей, иначе они бы умерли от отравления, не успев интеллектуально и духовно развиться.

Если пищевые продукты, привозимые Любовь Соломоновной не выдерживали никакой критики, то духовная пища была самого высокого образца: новейшие литературные журналы, интереснейшие газетные статьи, в основном, из "Литературки", книги. Причем, она знала вкусы каждого. Если дядя Марк предпочитал "Звезду", а тетя Роза - "Иностранку", то именно эти журналы они и получали из ее щедрых рук. Не забывала Любовь Соломоновна и о подрастающем поколении: для меня с Веткой на самом дне ее необъятной сумки лежало несколько выпусков "Юности" или новых книг. Причем все это было ею уже прочитано, и на нас выливался бурный поток ее впечатлений.

- Маркуша, ты посмотри, что пишет этот негодяй! - она нетерпеливо перелистывала страницы журнала в поисках нужой статьи. - Специально тебе привезла, чтобы ты сам убедился. И после этого ты будешь говорить о каком-то таланте и  порядочности. А он к тому же еще член редколлегии! Нет, всё, это последний раз, что я тебе привезла эту мерзость, больше ты свою "Звезду" от меня не получишь! Розка, хоть ты ему скажи, это же без блевотины читать невозможно!

Никто не старался утихомирить Любовь Соломоновну, у каждого было право на свое мнение. За обеденным столом страсти только накалялись. Иногда дядя Марк, пытаясь разрядить обстановку, начинал хвалить тетирозину стряпню:

-  Розочка, ты сегодня просто превзошла себя, - говорил он хитро улыбаясь.

- Ой, Розка, правда, - тут же начинала вторить ему Любовь Соломоновна, опуская, наконец, глаза в тарелку, и, вылавливая вилкой очередной кусок, восхищенно вопрошала: - А что это мы едим сегодня?

В пылу интеллектуальных сражений она не всегда замечала, что клала себе в рот. Она была неподражаема, наша Любовь Соломоновна, и мы все обожали ее. 

В конце августа приехал папа, немного приободренный, даже помолодевший, рассказал, что у мамы наступила ремиссия, врачи надеятся, что в сентябре можно будет отправить маму в санаторий на реабилитацию. Валерка прислал два письма, у него все замечательно, всем привет, а мне поцелуй в несуществующую макушку. Несуществующая макушка была Валеркиным открытием. Он его сделал после тшательного изучения моей головы на предмет стояния вверх ногами. За время отсутствия Валерки стоять на голове я так и не научилась, но ждала его возвращения с нетерпением, хотя секрет, который он мне обещал открыть, вызывал у меня какое-то нехорошее предчувствие.

Вернулся Валерка таким счастливым, что счастье просто выскакивало из него и прыгало звонким упругим мячиком по деревянному полу дачи. Кажется, я  уже догадывалась про его секрет.

В один из вечеров мы сидели на траве на расстеленной Валеркиной куртке (сидеть на земле уже было холодно и сыро), до боли задрав головы на небо. Оно было темно-синее, все усыпанное звездами, блестевшими, как начищенное серебро. Совершенно сказочное сочетание, и воздух, холодящей свежестью касается шек, превращая их в гладкий, упругий овал; наполняет глаза влагой и блеском. Валерка вдохновенно водил пальцем по небу, показывая мне разные созвездия и отдельные крупные звезды. Информационных  отношений с вселенной у меня никогда не было, все ограничивалось романтическим восприятием небесного купола.

Валерка умел сочетать информацию с романтикой, он был и физиком и лириком,   и это сочетание мне было очень по душе; я была готова всю ночь слушать астрономические выкладки в перемежку со стихами Мандельштама, Гумилева и Валеркиными комментариями. Но  неожиданно Валерка решил сменить тему, очень уж ему не терпелось открыть мне свой секрет.

- Ленка, ты мне друг?

- Ну, друг, - без особого энтузиазма ответила я.

- Слушай, я познакомился с обалденной девушкой, и я на ней точно женюсь. Только пока об этом никто не должен знать.

- Я так и знала, что ты влюбился. Ну и кто же она?

Я не ожидала, что услышу от Валерки такой банальный влюбленный бред:

- Она совершенно особенная, ни на кого не похожа, даже глаза у нее такого редкого цвета, что не подберешь определения. Она будущая балерина, только сейчас она не танцует, ей надо немного поправить здоровье. Ей, вообще, сейчас помощь нужна, но, чтобы ни случилось, я на ней женюсь. Она замечательная...

- И зовут ее, - мне сразу представилась Нили.

- Зовут ее, как тебя, Лена.

На секунду я почувствовала облегчение, но внутри меня помимо моей воли  зарождалось незнакомое прежде смятение. Вдруг я поняла, что, если Валерка жениться,  никогда больше мы не будем с ним сидеть на его куртке и разглядывать небо, дурачиться на берегу озера, никогда не будем вместе гонять на велосипеде, и стихи Мандельштама и Гумилева  достанутся тоже не  мне. Он никогда больше не поцелует меня в несуществующую макушку...

И тут все мое горе и затаившееся глубоко в душе ожидание утраты хлынуло наружу потоком неудержимых слез. Я уткнулась в жесткую Валеркину грудь и, сквозь недетские рыдания бормотала одно и то же – Только не сейчас, Валерочка, только не сейчас!

Той ночью я заснула только под утро, положив голову на тети Розины колени. Моросил мелкий августовский дождь. Дверь террасы была открыта. Валерка дремал рядом в плетенном соломенном кресле. Пахло мокрым деревом, рука тети Розы ласково гладила мои волосы.

5

Через полтора года Валерка женился на моей тезке. Свадьбу справляли в доме невесты. Квартира, в которой жила Лена, была очень просторной, но народу было так много, что это не спасало. Во всех комнатах и даже в коридоре толпились люди, в основном, молодежь, о чем-то громко разговаривали, смеялись. Несмотря на то, что, казалось, все пространство квартиры было уже  заполнено, в дверь продолжали звонить, и в квартиру заходили все новые и новые люди. За праздничным столом была такая теснота, что есть было практически невозможно, но тем не менее над столом витали десятки рук, передавали туда-сюда тарелки с едой, бутылки, столовые приборы. Тосты, как шампанское, искрились весельем и доброжелательством. Никто не лез за словом в карман, но во всем этом гомоне чувствовалась некая упорядоченность, как будто чья-то невидимая рука срежиссировала свадебное действо. Валерка и Лена тоже постоянно что-то говорили, шутили, дразня гостей своим счастьем, подзадоривая их. Даже сидя за столом, нельзя было не заметить удивительную  пластику многих девушек; они  не просто поворачивали голову к собеседнику, а как бы скользили к нему всем телом. Движения эти были настолько завораживающими, что невольно хотелось им подражать. До  этого дня я никогда не была в такой большой и красивой молодежной компании,  столь зараженной дружеским энтузиазмом. По кругу ходила гитара, пели, в основном, специально сочиненные к свадьбе песни, все они либо «проливали свет на  характеры брачующихся», либо были  посвящены их бурному роману и развитию отношений, достигших логического завершения. Звучали также песни-прогнозы, сулящие, что  будет с молодыми через год, через пять и т.д.   Все это было  искренне весело, заразительно, без  пошлости, манерности и лицемерия. Почти ни с кем из этих ребят я не была знакома, но мне было удивительно легко и приятно в их компании.

Постепенно в квартире становилось душновато. Гости то и дело выходили на лестничную площадку, кто покурить, кто  - просто поговорить в тишине, кто – отдохнуть от веселого гвалта, охватившего весь дом. В какой-то момент я тоже вышла немного подышать. Уезжать домой было рано и совсем не хотелось, казалось, что я могу пропустить самое интересное, самое веселое; к тому же Валерка наказал своим друзьям доставить меня до самого моего подъезда, а друзья эти, похоже, домой не собирались и, видимо, предполагали гулять всю ночь.

На лестничной площадке собрались несколько групп. В дальнем углу пролета высокий парень, очень похожий на Евтушенко, читал стихи Роберта Рождественского, который был моден в то время, но  вызывал у меня бурное неприятие. Подходить к этой группе не хотелось. На верхнем пролете лестнице стояли, в основном, пары, они тихо о чем-то разговаривали или просто обнимались. Этим не хотелось мешать. Я одиноко подпирала стенку подъезда, стараясь особо ни к кому не прислушиваться, когда до меня донеслись слова девушки, стоящей наверху:

- Паш, ну что поделаешь, Нили ведь не вернешь...

Рядом с ней стоял парень с каким-то опрокинутым лицом и очень прямой спиной.

- Да я знаю, что ничего уже не поправишь. Ждал, чего угодно, только не этого. Так неожиданно, так вдруг.  Я  надеялся, что после академки, она все же вернется в училище. Что с ней произошло? Даже мне она ничего не сказала, просто оттолкнула, как вещь ненужную... после стольких лет... Иногда мне кажется, что, если б она на эту чертову дачу не поехала, ничего бы и не случилось. Она после этого «отдыха» вообще никакая вернулась. Ни с кем не хотела видеться, никого к себе не подпускала, даже к телефону не подходила.

Девушка растерянно посмотрела вокруг себя:

- Вот ведь все как вышло. У нас полкурса помирали от зависти к ее данным, а умерла она. Зачем она это сделала? Теперь никто уже не узнает.

Подслушивать дальше их разговор я не могла. Я вдруг почувствовала себя как преступник, в присутствии которого говорят о совершенном им преступлении.  Бедная, бедная Нили... После того лета я  вспоминала ее, стараясь не впадать в излишний драматизм и даже раздражаясь на себя, что слишком часто думаю о ее судьбе. Теперь же все увиделось мною совершенно по-иному. Моя мама из последних сил боролась за жизнь с проклятой болезнью, а ты боролась с жизнью, чтобы умереть, такая молодая, красивая, талантливая, любимая...Может, я тоже виновата в твоей смерти? Да нет, вряд ли... Кем я была для тебя? Так, случайным ухом. А может не случайным? Что-то слишком много случайностей. Случайно оказалась в дачном поселке, случайно повстречались в магазинной очереди, случайно услышала этот разговор совершенно незнакомых мне людей... Неужели все в этой жизни определяется случайностью, случайно в человека входит что-то такое, с чем он не может жить? Так в маму вошла болезнь, а  в Нили - чувство вины, доведшее ее до отчаяния, нравственное чувство, поднятое на чересчур высокую планку. Неужели случайно жизнь сталкивает нас с разными людьми, заставляя любить их и безвременно терять?  Наверное, я что-то не поняла из того, что должна была понять. Наверное, что-то не сделала из того, что должна была сделать. Жизель, та ужасная река с тушками кроликов и кур... Ведь все это уже было. Не было только этих определенных слов. Но разве в словах дело?!

В это время из двери квартиры вышла девушка с гитарой и сказала, что все приглашаются на главную часть свадебного торжества, а именно на домашний спектакль. До чего же причудлива и избирательна наша память! Из этого водевиля, прерывавшегося смехом и  стихийными апплодисментами, мне запомнились две шуточные строчки куплета, простенькие и безыскусные. Очень темпераментная и симпатичная девушка, которая, по сценарию, бесконечно меняла своих партнеров, и с каждым танцевала свой танец,  вручая свою судьбу в его руки,  напевала каждому из них: «Если шепнешь мне заветное слово, Что может ждать меня в жизни плохого?!»

Господи, где же такие слова, чтобы после них ничего плохого? Только в сказках и водевилях...  Девушка, подобрав легкую юбку, кружилась в танце, кавалер обнимал ее за тоненькую талию, зрители буквально вжались в стены, чтобы оставить актерам больше жизненного пространства. Все вокруг прихлопывали, смеялись, двигались в такт музыки и, говоря на языке современного слэнга, "тащились и балдели," а у меня перед глазами стояла Нили, в последний раз  уходившая  по тропинке дачного поселка. и ее образ распадался и превращался в образ мамы, а потом обе они плыли по небу, а я лежала в высокой траве и проклинала ветер, который беспощадно гнал их все дальше и дальше от меня. И больше не было костлявой Валеркиной груди,  в которую было так сладко уткнуться, и теплых колен тети Розы, и ее ласковой руки. И среди этого праздника я чувствовала себя обманутой Кабирией, и, как она, кусала губы и улыбалась, чтобы не расплакаться.


<<<Другие произведения автора
(14)
 
   
     
     
   
 
  © "Точка ZRения", 2007-2024