Главная страница сайта "Точка ZRения" Поиск на сайте "Точка ZRения" Комментарии на сайте "Точка ZRения" Лента новостей RSS на сайте "Точка ZRения"
 
 
 
 
 
по алфавиту 
по городам 
по странам 
галерея 
Анонсы 
Уланова Наталья
Молчун
Не имеешь права!
 

 
Рассылка журнала современной литературы "Точка ZRения"



Здесь Вы можете
подписаться на рассылку
журнала "Точка ZRения"
На сегодняшний день
количество подписчиков : 1779
530/260
 
 

   
 
 
 
Фрейдкина Елена

Гримаса каракара
Восприятие искусства
требует творчества.

В моей комнате, на стене около небольшого окна, висит картина. Это его последняя и самая прекрасная работа. Она, как символ вечности и совершенства,  так и дышит спокойной  завершенностью. С нее начинается каждое мое  утро, ею кончается каждый день. Смотрю на нее бесконечно и слышу множество заключенных в ней созвучий, неуловимых, как бегущий туман. Не спрашивайте меня, чем она так замечательна, я все равно, не смогу ответить на ваш вопрос.  Да и кто бы смог! Сколько их, великих, начиная с  Леонардо, писавших   трактаты о живописи, пытавшихся объяснить, чем обусловлена гармония в прекрасном и почему она разрушается в уродливом, а никто до сих пор толком этого не понимает. Все эти объяснения  - всего лишь слова. А что они могут, когда  перед  тобой  картина и ты уже слышишь звуки музыки...

1.

Лицо у него было потрясающее – мой любимый тип. Огромные, серые с серебристым оттенком глаза, глубокие и величественные,  как канадские озера, излучали не только ум и доброту: в них читались почти божественное всепонимание и всепрощение. Брови,  дугообразные, черные с проседью, рельефно отделяли высокий, одухотворенный  лоб от остальной части лица. Нос резко выступающий, с небольшой горбинкой, плавно очерченными ноздрями и едва намеченной  припухлостью на конце. Верхняя губа длинная тонкая и ироничная, а нижняя – нежная, по-детски припухлая. Стоило хорошо приглядеться, чтобы увидеть, что  его уши были  посажены чуть-чуть на разных уровнях. Их извилистые линии  и углубления напоминали таинственные лабиринты, полные тайн и освещенные какой-то вечной мудростью.

И каждый раз, любуясь лицом моего друга, я замечала удивительную  особенность: все черты его лица жили как бы  отдельно друг от друга. В одно и то же время губы могли улыбаться, одна бровь недоуменно приподнималась, вторая по-солдатски выпрямлялась,  глаза заволакивала грусть, ноздри иронично подрагивали, а уши возвышались  этакими философическими колоссами.  Несмотря на всю несочетаемость и несовершенство черт его лица, в целом оно образовывало удивительную гармонию, во всяком случае, для меня.  ( Видимо, у меня идиосинкразия на правильные лица  с четкой симметрией, на которых не на чем  зацепиться взгляду,  они наводят на меня лишь смертную скуку.) Но самое главное, что привлекало меня в такого рода лицах, это убежденность в неординарности, а также скрытой и многосторонней талантливости обладателя такой внешности.

Мы познакомились случайно, в тель-авивском автобусе, после похорон нашего общего знакомого. На душе было скверно и тяжело. Я не могла избавиться от  всколыхнувшегося чувства вины перед покойным и сознания, что теперь уже ничего не исправить.

Народу было много, и, как часто бывает после большого напряжения и настигшего чувства потери, люди ударились в экзальтацию, без умолку говорили, знакомились, как бы торопясь заполнить опустевшую часть души. Наш покойный знакомый был музыкантом, и люди, пришедшие проводить его, были, в основном  творческих профессий. Говорили о музыке, литературе, живописи, о собственных талантах, востребованных и доселе не оцененных.  Аркадий  (впрочем, тогда я и имени его не знала), в основном, молчал, и когда какая-то назойливая скрипачка, говорившая без умолку, шутливо спросила его : «Ну, а какие у вас таланты?», он поднял на нее свои все понимающие глаза и  так же шутливо, не без иронии к собственной персоне, ответил: «Я умею талантливо слушать». 

Только напрасно он иронизировал. Умение слушать, безусловно, было его талантом, правда, далеко не единственным. Его чуткое молчание было сродни волшебному музыкальному инструменту, из которого даже не умеющий играть, извлекал волшебные звуки.  Талантливость Аркадия  не  подлежала сомнению, я почувствовала ее сразу, с тех самых его слов.  С них мы и подружились. И как-то сразу признали друг друга.

Довольно забавно все это вышло. По дороге  вдруг открылось, что оба  мы живем в Хайфе, практически на соседних улицах, и наши дети, старшие и младшие, почти одногодки.

Он работал в какой-то инженерной конторе, где честно отсиживал  положенные  ему  часы.  Часов этих было,  увы, немало.  К тому же не всегда в его работе все ладилось, и постоянная угроза остаться без привычного  заработка здорово напрягала. Времени заняться чем-то для души практически не оставалось, а она требовала и болела. Требовал и Тимошка, восьмилетний сын Аркадия, и старший сын Павел, учившийся в Иерусалимском университете. Жена Аркадия уже ничего не требовала:  несколько лет назад она погибла в теракте на улице Дизенгоф, одной из центральных улиц Тель-Авива. Тогда-то вся семья и решила перебраться в другой город: было невыносимо каждый день ходить мимо тех домов, по той же самой дороге, где это случилось. В Хайфе для Аркадия нашлась работа по специальности, он снял небольшую трехкомнатную квартиру в районе Неве Шаанана.  Так мы и стали соседями, правда, еще не зная о существовании друг друга.

Он не жил монахом, иногда в его жизни появлялись женщины, но отношения как-то не складывались и не захватывали его. Думаю, что  он продолжал любить свою жену, и другие женщины, становясь лишь временными попутчицами, не могли ее заменить. О чем мы только ни говорили с ним, но стоило разговору коснуться его жены, как Аркадий замолкал и начинал возводить  оборонительные сооружения. Эта тема всегда была табу, это было только его, и он предпочитал ни с  кем не делиться.

В детстве он любил рисовать и хотел быть художником. Об этой своей мечте он написал в школьном сочинении и стал объектом насмешек всех мальчишек, рвавшихся в ту пору в разведчики и космонавты. Рассказывая мне об этом эпизоде своей жизни, в свойственной ему манере - полушутливо, полуиронично -  он вдруг посерьезнел и сказал: «Тогда я понял, что сокровенное должно быть сокрытым от чужих глаз и ушей, иначе грош ему цена.» И я, жалкая эстетка, так и запала на  эту фразу, и, уходя от Аркадия, упивалась ей, как непревзойденным поэтическим шедевром: сокровенное должно быть сокрытым. Боже, как хорошо, как верно, как красиво!

Детской мечте Аркадия не  суждено было осуществиться в полной мере. Он стал рядовым инженером, но  продолжал заниматься живописью  и  рисовал всерьез. У его таланта было немало поклонников, несколько его картин отправились в Канаду и Америку и украшали дома его заокеанских друзей. Пару раз, под нажимом израильских доброжелателей,  он участвовал в местных  выставках и даже был удостоен каких-то призов, но, будучи абсолютно лишенным тщеславия, решил больше не тратить своего времени на подобные мероприятия. Вся эта организационная суета раздражала его и отнимала драгоценное время.  

Любовь к живописи была не мимолетным романом, а глубоким и самоотверженным чувством, не оставлявшим его всю жизнь. Тратя последние шекели на краски, холсты и прочие рисовальные аксессуары, он жил в вечном «минусе»,  месяцами сидел на полуголодном пайке, отказывая себе ( но только себе!) в самом необходимом.

Тимошка относился к отцовской страсти не то что с пониманием, а с нескрываемым благоговеянием и был готов разделить с ним аскетический образ жизни. Но Аркадий на это категорически не соглашался: на Тимошку никакие  ограничения не распространялись: он хотел, чтобы у этого голубоглазого малыша было все, что приносит ему радость. Судьба и так обошлась с ним слишком жестоко, и Бог весть, что готовит еще!

Взаимоотношения их были удивительными. Я никогда не видела, чтобы Аркадий воспитывал сына, чему-то его учил. Он просто с ним разговаривал, обо всем, даже совсем не детском, и при этом никогда не подбирал доступных слов, как будто был уверен в том, что Тимошка и так все поймет. И он, действительно, понимал слишком много для своих лет. Несмотря на малолетний возраст Тимошки, в нем был какой-то врожденный такт и поразительная восприимчивость. Нет, он, ни капельки не был похож на разумного и пресного маленького старичка. Как все дети, он умел шалить и беситься, давая выход своей энергии, но всегда чувствовал, когда эта шалость и  резвость неуместны. А как  славно он смеялся! Его мордашка становилось такой забавной, такой очаровательной!

В четыре года оставшись без материнской любви, он, с одной стороны, необыкновенно сильно был привязан к отцу, с другой, – держал себя удивительно достойно и независимо по отношениию к чужим людям и мнениям. 

Правда, чем взрослее он становился, тем больше вопросов он задавал о матери, которую почти не помнил. Интерес этот пробудился в нем не вдруг, а возник после того, как Аркадий накупил ему несколько коробок с пазлами. Тимошка сидел и упорно собирал картинки, потом разбирал и собирал их снова. Похоже, что процесс создания из маленьких частей большого красивого целого увлек его не на шутку. Потом посыпались бесконечные вопросы про маму. Они следовали один за другим, и создавалось впечатление, будто малыш старается  из многих мелких частей сложить в своей душе образ матери и запечатлеть его.

Самым любимым занятием Тимошки было наблюдать за тем, как Аркадий  рисует. Меня всегда поражало, как такой малыш мог сидеть несколько часов кряду, почти неподвижно, не проронив ни звука, перед холстом, на котором только начинало что-то рождаться. Он ловил каждое движение отца, каждый его прищур, каждый нанесенный мазок. Он не только не мешал Аркадию, а как бы участвовал в создании необходимой художнику атмосферы самоуглубления. Он и чувствовал себя полноправным соучастником процесса, и поэтому говорил совершенно серьезно: «Сегодня мы будем рисовать.»

Дни рисования были самыми счастливыми, но только очень редкими, потому что  целыми днями Аркадий корпел за компьютером, создавая ненавистные им чертежи в стенах инженерной компании. Практически весь день   Тимошка был предоставлен самому себе, наверно, поэтому учился он из рук вон плохо, вернее, не учился вообще.

Пользуясь тем, что Аркадий уезжал в свою фирму намного раньше, чем начинались занятия в школе, Тимошка иногда просто оставался дома. Но он не был вульгарным прогульщиком. Причина прогулов заключалась в  том, что в утренние часы очень хорошо сочинялось, а к этому процессу Тимошка относился серьезно. Рассказывая о Тимошке, я еще не сказала самого главного: он сочинял сказки,  не наивные детские сказочки, а глубокие, вдумчивые новеллы. Слушая Тимошку, трудно было поверить, что он и есть сочинитель. Впрочем, и рассказчик из него был потрясающе талантливый. Он вел свое повествование легко и артистично. Только вот все его сказки были очень невеселыми и печально кончались. Я как-то спросила его, почему он пишет такие грустные сказки, и он ответил мне совсем по-взрослому, сказал, что просто так ему пишется. («Каждый пишет, как он слышит...»)

Впрочем иногда, оставаясь дома, он не писал, а подолгу рассматривал работы отца или валялся весь день с книжкой в кровати, а порой  заходил ко мне, и мы медленно пили его любимый жасминовый чай, наслаждаясь сибаритством и обществом друг друга. Конечно, я журила его и говорила, как нехорошо прогуливать уроки и как трудно ему будет потом, как расстроится папа, узнав о его прогулах, и много  другой педагогической ерунды, но в глубине души, не будучи очарованной израильской системой образования, понимала, что невелика тимошкина потеря, да и как такой ребенок мог что-то потерять : в нем постоянно шел процесс саморазвития, воспитания чувств, осмысления действительности. Он был настолько индивидуален, что требовал нетривиального обучения. И что ему могла дать  школа, когда уровень его духовных и  интеллектуальных притязаний был намного выше уровня его наставников.

Наверно, малолетний прогульщик умел читать мои мысли, а потому не испытывал передо мной ни малейших угрызений совести и не считал нужным придумывать всякие легенды, вроде тяжелой болезни учительницы или скоропостижной кончины ее близких. Он просто приходил ко мне и говорил:

- Лен, можно я вместо школы у тебя посижу?

И устоять перед этими честными, прямо на тебя устремленными, просящими голубыми глазами было невозможно.

В то время я потеряла работу и, не сумев найти для себя что-то подходящее, была брошена на семейные тылы. Мой муж и дети восприняли изменения в моей жизни отнюдь не как трагедию. Без излишнего драматизма они променяли мою не бог весть какую великую зарплату на устроенный и хорошо организованный семейный быт. А я, побившись несколько месяцев в депрессии,  поняла, что не в силах изменить действительность, и, по совету философов, стала менять свое отношение к ней, старательно ища   положительные моменты в свалившейся на меня безработице.

Мои дети исправно посещали учебные заведения: младший -  школу, старший – Технион. Когда уроки, лекции, семинары заканчивались, наступало время для  разных спортивных секций, вечеринок с друзьями и прочих развлечений, на которые меня приглашали лишь в качестве шофера. Муж был запойным трудоголиком, и его всегдашнее отсутствие стало привычной нормой нашей (как это ни парадоксально!)  совместной жизни. А потому, мои все более  эмоциональные и пространные  беседы с домашней утварью начинали меня тревожить, уже не как признак безнадежного одиночества, а  как симптом зарождающейся душевной  болезни. Ни легкий телефонный треп с приятельницами и знакомыми, ни любимые прогулки по морю уже  не  снимали ощущения изоляции и проходящей мимо меня жизни. Наверное, в жизни каждого человека приходит время, когда он чувствует себя совершенно обворованным, и ничего не остается: ни слов, ни чувств, ни желаний – одна пустота.

И в этот, не  самый счастливый период моего бытия на меня упала, как бесценный и долгожданный дар, дружба с Аркадием и Тимошкой. Они угнездились в моей душе так прочно и естественно, как будто были продолжением моей семьи. Общение с ними обоими, такими настоящими, такими личностными, было несказанной радостью, почти неправдоподобной. 

Иногда Аркадий был вынужден уезжать в командировки. Хотя работу свою он, мягко говоря, не очень любил, но специалистом был классным, и начальство отправляло его читать курсы в дочерние компании, которые были разбросаны по всей стране. И хоть страна у нас маленькая, Аркадий не всегда успевал вернуться в тот же день в Хайфу. Случалось и так, что курс растягивался на несколько дней. Уезжая на два-три дня, он становился необыкновенно сентиментален, нес всякую чепуху, крепко обнимал меня и Тимошку, долго смотрел на нас из  машины, как будто покидал  навек.  Нам тоже становилось грустно, и мы долго махали вслед.

В дни аркашиного отсутствия Тимошка жил у нас.  Его обожали все мои домашние. Но больше всех его любил наш абрикосовый пудель. Он ходил за ним по пятам, сворачивался у его ног, когда Тимошка садился за стол; спал в его кровати, вылизывал его всего по утрам, от кончиков пальцев до ушей, умильно похрюкивая от удовольствия. Тимошка платил псу той же монетой. Поглаживая нежное розоватое собачье брюшко, он зарывался носом в теплую бархатную шкуру и сопел от удовольствия. Как-то я слышала, что собаки безошибочно чувствуют, кто больше всех в доме нуждается в ласке и тепле, и выбирают именно их своим главным другом. Наш пудель выбрал Тимошку и не ошибся. 

2.

Каждое утро я, по привычке, включала радио или телевизор. Наверное, лучше б я этого не делала. Последние два года  средства массовой информации ничего утешительного не передавали. Первые месяцы были сплошным кошмаром, непроходящим потрясением.  Потрясением бесчеловечностью, средневековой жестокостью арабов в сочетании с дьявольским лицемерием и подлостью. Они превратили нашу жизнь в бесконечную цепь непрекращающегося ужаса. . Ежедневный выпуск новостей походил на  бесконечный сериал ужасов. Каждый день я лила слезы, видя душераздирающие кадры похорон детей и взрослых, на которые не скупилось наше телевидение Потом слезы кончились, а в душе поселилась жуткая ненависть, а рядом с ней  вечный страх за жизнь близких. 

Раньше, когда я пыталась говорить с Аркадием о том, что происходит в нашей маленькой стране, он начинал странно и отвлеченно философствовать, пенял мне за мою категоричность и правизну взглядов.

- Ты же интеллигентный человек, а интеллигентный человек не может ненавидеть другой народ. Можно ненавидеть отдельных людей, но не весь народ. Мы же не расисты какие-нибудь! Они же не виноваты в том, что темны, как ночь, и оболванены до предела.

- А я ненавижу их всех. Это и не народ. Им до людей еще расти и расти. А сейчас это злобные бешеные собаки, готовые разорвать нас всех на части, как они разорвали двух несчастных резервистов в самом начале интифады. Не мы объявили им войну – они нам. И мне совершенно все равно, кто виноват, что они такие. Мое самое заветное желание – чтобы их не стало.

Идеализм и прекраснодушие  Аркадия не укладывались в моей голове, мне казалось, что человек, потерявший жену, должен лютой ненавистью возненавидеть ее убийц, но в его душе не было ненависти. Впрочем, что ж тут удивительного: каждого Господь отоваривает по своему разумению: кто-то не умеет любить, кто-то не способен ненавидеть. И  хотя после гибели жены его лучезарный цветной мир сменил колорит, он все  еще оставался безнадежным идеалистом и романтиком. Цвет был составной частью его мировосприятия; с того ужасного дня его цветовое видение стало иным, но черному цвету не было шанса стать доминантным в его палитре.

В ночь после взрыва в тель-авивском Дельфинариуме он  постучал в мою дверь. И когда я открыла, он даже не взглянул на меня и сразу прошел в салон. На него было страшно смотреть. Он все ходил по комнате из угла в угол и не мог  найти себе места. Потом, наконец, опустился на стул, хотел что-то сказать, но не смог: из его груди вырывались какие-то клокочущие звуки. Я видела как у него подрагивало правое веко, а правая рука тщетно пыталась унять дрожь левой, но утешить мне его было нечем, единственное на что я была способна – горевать вместе с ним.

Наконец,  я усадила его за стол и поставила перед ним чашку  свежего зеленого чаю, он сделал первый осторожный глоток и чуть не поперхнулся словами:

- Лена, там же были одни дети... Ты понимаешь, с кем мы имеем дело? Это же чудовищно... Знаешь, иногда я думаю, что нам не победить их. Как-то Толстой записал в своем дневнике, что сумасшедшие всегда лучше, чем здоровые, достигают своих целей, потому что, для них нет никаких нравственных преград: ни стыда, ни правдивости, ни совести, ни даже страха.  Я убежден, что те, кто совершает весь этот ужас, сумасшедшие фанатики. Разве психически здоровые люди способны на такое?!  Беспросветные, полные лишь ненавистью души тупых, оболваненных убийц...  Если б я только мог нарисовать их, чтоб весь мир увидел и содрогнулся. Господи, как просто  превратить человека в безжалостное, абсолютно бездушное животное...

- Я-то давно поняла, с кем мы имеем дело: необремененные даже понятием о нравственности бандиты, возвели подлость в доблесть, превратили гнусных убийц в народных героев. Открой глаза, наивный  философ!  Аркашка, милый, да ты посмотри, ведь весь этот мир, на который ты так уповаешь, оправдывает этих нелюдей и отказывает нам в элементарном праве на защиту и жизнь. Вот ведь ужас: страны, которые считают себя цивилизованными, покрывают  тех, кто взрывает детей в колясках, стариков и женщин в автобусах, подростков в дискотеках. Эти бандиты для них – борцы за национальную независимость.  Им наплевать на нашу кровь, наши слезы. Так уже однажды было... Трусливый, продажный, беспамятный, так ничему и  не научившийся мир...

Аркаша молчал. Боже, каким горестным было его  молчание!

Он закрыл свои замечательные глаза и только ритмично покачивал головой    из стороны в сторону, как будто говоря: «Нет, этого не может быть, не могу  в  это поверить».

Потом вдруг заговорил торопливо, почти скороговоркой:

- Знаешь, однажды я уже пробовал нарисовать портрет убийцы, тогда.., ну ты понимаешь, но так и не смог: очень тяжело вынашивать внутри себя этот образ. И потом меня все время преследовал страх, что черный   цвет продырявит холст... Но все   это теперь не имеет никакого смысла.  Понимаешь, теперь никакого смысла? Что же мы скажем нашим детям, которых не можем  защитить? Как же нам жить дальше?

Полночи мы сидели с Аркашей, выливая друг на  друга потоки гнева, отчаяния и беспомощности, рвавшиеся из наших душ. Легче не становилось, но нам было нужно хотя бы выговориться.
Утро занимавшегося дня не сулило добрых перемен. Мы ждали новых бед и оставалось только гадать где произойдет новый взрыв и кто станет его жертвой. Сколько унижения было в этом ожидании!

  Когда Аркадий ушел, я долго не могла заснуть и все вспоминала, как еще совсем недавно, до начала всего  этого кошмара, мы гуляли по побережью и Аркадий, как всегда великодушный по отношению к другим и ироничный по отношению к себе,  говорил:

- Конечно, у всех нас есть предназначение, ведь у каждого своя энергетическая доминанта: у тебя – безусловно, созидательная, у таких, как я, – по большей части, созерцательная, хотя и созидательная в какой-то степени, а у кого-то -  разрушительная. Это либо от Бога, либо от Дьявола. Иногда я думаю: сколько тысячелетий человек борется со злом и не может его победить. И дело не только в том, что изменяется бытие (а как известно, разное бытие – разная мораль), и все начинается заново. В принципе, природа зла ничуть не изменилась, а только частично поменяла формы. По существу же, зло всегда стремится к концу – к уничтожению человеческой личности или мира в целом, или  к разрушению  - материальных или духовных ценностей. Видимо,  разрушительная энергия, заложенная в человеке, порождающая зло, неистребима. И как это ни наивно звучит, а получается, что смысл жизни и состоит в этой борьбе созидания с разрушением.   И пока существует некий баланс этих энергий, у нас есть шанс жить и  участвовать в этом, я надеюсь, бесконечном процессе.

В ту апокалиптическую ночь мне что-то плохо верилось в бесконечность данного процесса, во всяком случае для нас и наших детей... Палестинцы, пляшущие на крышах грязных домов и стреляющие в воздух от радости при известии о гибели двадцати израильских детей, казались мне бесовским отродьем, лишенным толики человечности, непримиримым врагом, с которым можно только бороться, не на жизнь, а на смерть.

То  ли  от полной безысходности,  то ли от мучительной бессонницы  и душевной усталости я написала  жутко упаднические стихи, которые так и  не решилась показать  Аркадию:

Ночь истомилась утренней тоской,
Задула свечи. И, поправив лычки,
Спешит ко мне бессменный часовой –
Отчаянье, вошедшее в привычку.

Я от него нигде не схоронюсь.
Что мельтешить? Достойней шаг навстречу,
Лицом  - к постылому лицу. И пусть
Срок тянется тяжел и бесконечен,

Подобный сотням скученных теней,
Бессмысленней навязчивой идеи.
И с каждым днем все призрачней, бледней
Зеленые прожилки орхидеи.

3.

Через месяц Аркадий уехал в командировку, и Тимошка перебрался на несколько дней к нам. Первые два дня он был очень задумчив и молчалив, а потом вдруг объявил нам, что закончил новую сказку и хочет ее рассказать. Я, мой младший сынишка Левик и пудель Вили устроились на диване и приготовились слушать. Тимошка отодвинул кресло от стены,  поставил его посередине салона и сел, положив руки на подлокотники. По его сосредоточенному взгляду было видно, что он готовится к чему-то очень важному. Вили соскочил с дивана и уселся рядом с Тимошкой, положив морду ему на колени.

Я слышала много рассказов Тимошки, но эта сказка была самой недетской  из всех его сказок, самой грустной и самой пророческой... Вот она, эта сказка, я записала ее по памяти, своими словами, не сохранив, к сожалению, ни интонаций, ни стиля рассказчика.

Сказка про каракаров.

Давным-давно на скалистых островах Гренландии поселилась стая хищных птиц.  У них было гладкое черное оперенье, короткая шея, цепкие когти  и сильный крюкообразный клюв.  Откуда они прилетели,   никто не знал. Правда, ходили слухи, будто  они были изгнаны откуда-то издалека за разбой и жестокость. Поговаривали, что их коварству  и вероломству нет границ, и с ними всегда надо быть настороже. Еще говорили, что, когда эти птицы, выбирают свою жертву и готовятся к нападению на нее, они становятся подчеркнуто доброжелательны и миролюбивы, и на их физиономиях появляется слащавая гримаса угодливости. И едва наивные и падкие на лесть существа начинали благодушествовать,  думая, что за приятные птицы, эти каракары,  как тут-то им и приходил конец. На их счету было не одно разрушенное царство, не одна погибшая община зверей и птиц.

Но первое время эти слухи казались безосновательными: птицы жили замкнуто, старались не привлекать к себе внимания и вели себя довольно пристойно, признавая законы, царящие на островах. И все настороженные обитатели побережья понемногу успокоились и расслабились. Нельзя же жить в вечном напряжении и ожидании подвоха!

Только старый  одинокий Тюлень чувствовал непроходящую тревогу и ноющую боль под левым плавником. Он был очень мудр, этот Тюлень, и много повидал на своем веку; ему трудно было обмануться, потому что он обладал необыкновенным звериным чутьем и наблюдательностью. Как-то раз, заглянув в глаза главарю каракаров он увидел такие бездны, от которых ему стало жутко. Он не уставал предостерегать своих соплеменников и говорил им о  грозящей опасности, но  молодые обитатели скал считали его озабоченным, выжившим из   ума стариком и старались  отмахнуться от его предостережений. Ах, если бы они послушались его тогда!  Если бы задумались до того, как все  это началось! Но этого не случилось, и  уже не за горами был тот день, когда миру и спокойствию во льдах должен был  наступить конец.

Однажды Белая куропатка, привлеченная странной возней в колонии каракаров, решила схорониться в расщелине скалы, наблюдая подозрительную суету в среде этих птиц. То, что она увидела и услышала,  не на шутку испугало ее.

Сначала она услышала истерическое карканье вожака стаи. Она с трудом узнала его: ведь обычно его голос звучал тихо и  заискивающе, и взгляд был угодлив и почтителен. Теперь же он бешено вращал зрачками и выплевывал слова вместе с желтой зловонной слюной:

- И что вы себе думаете, безмозглые птицы!? Где будут жить наши птенцы? Наши гнезда и без них слишком тесны. А кто будет их кормить? Их слишком много, и они чересчур прожорливы, чтобы мы могли заботиться о них. Хватить притворяться бесправными беженцами. Пора навести свой порядок на островах. Эти безмозжечковые тюлени, медведи, овцебыки и белесые куропатки и в ус не дуют, живут в свое удовольствие, они всегда сыты, а мы здесь ютимся на птичьих правах. А ведь они присвоили себе то, что по праву принадлежит нам.

В этот момент маленький птенец каракара больно ущипнул  отца за ногу и плаксиво заныл:

- Папа, я есть хочу, я пить хочу.

Отец каракар вытолкал его из гнезда, как ненужную и надоевшую вещь, и птенец, еще не умевший летать, больно ободрался о камни. Но вожак продолжал как ни в чем не бывало:

- Наши бедные дети голодают из-за этих жирных тварей, а мы только ноем.  Хватит  нытья. Мы должны научить наших детей заботиться о себе. Надеюсь, что у вас хватит ума, - он обращался теперь к молодым каракарам, - и вы сами поймете, что нужно делать, и выживете, а если нет – так туда и дорога. Зарубите себе  на  клюве: самое святое чувство на свете – чувство голода, и чтобы его удовлетворить – все средства хороши. И никакой жалости! Помните: один голодный птенец может только умереть от голода, но вместе  вы сила, и грозная  сила. Вы начнете, а мы вас поддержим.

Речь главаря каракаров вызвала в стае большой энтузиазм.  Стали раздаваться боевые  кличи и призывы показать миру сытых, кто здесь хозяин.

От страха бедная Куропатка чуть не вывалилась из своего укромного места и едва не стала первой жертвой   стаи каракаров, воодушевленной воинствующей злобой. Но она все же нашла в себе силы ничем не выдать своего присутствия и унять свое сердечко, полное самых страшных предчувствий. «Надо же, а ведь никто и не догадывается, как они нас ненавидят!» - мелькнуло в ее маленькой головке. Она и сама не помнила, как добралась до   жилища старого Тюленя.

Тюлень внимательно выслушал ее и погрузился в задумчивость. Он рассуждал вслух, ни к кому не обращаясь: значит, они не кормят своих птенцов и выгоняют их из дома, едва они окрепнут; думаю, нас ждут тяжелые времена; их птенцы станут объединяться в банды и  разбойничать на дорогах – иначе им не выжить. Что же  нам делать? Надо посоветоваться с Белым Медведем. 

И он отправился к Медведю. Медведь славился своей рассудительностью и всегда был готов прийти на помощь. Правда, ему всегда хотелось, чтобы его помощь не оказалась незамеченной и была по достоинству оценена. Рассказ Тюленя слегка озадачил его, но, подумав немного, он сказал:

- Мы не должны забывать, что наша община самая открытая и  гуманная в акватории Атлантического океана, и потому на нас лежит особая ответственность. Я думаю, у  нас есть только один выход. Если мы хотим жить спокойно, то птенцы каракаров должны быть сыты. А если их собственные родители не в состоянии их прокормить, значит, мы должны взять на себя    заботу о маленьких каракарах. Это будет гуманно. И мы докажем всему миру, что хоть и живем во льдах, а сердца у нас добрые.

- Это, конечно, замечательная идея,- засомневался Тюлень, - но ведь завтра сегодняшние птенцы станут взрослыми и у них  тоже появятся дети. И что же, о них мы тоже будем  обязаны заботиться?

Это было начало долгого спора. Медведь и Тюлень не пришли к согласию, а тем временем на островах начало твориться что-то страшное.

Утром тюлененок тетушки Валу отправился к проруби ополоснуться. Тетушка Валу ждала его к  завтраку, но время завтрака прошло, а он все не возвращался. Тогда она отправилась на его поиски. Бедная тетушка Валу! Ей уже было не  суждено увидеть своего детеныша живым. Она нашла лишь останки его тельца, растерзанного чьими-то жестокими клювами.

А еще через несколько дней пропал медвежонок Тиби. А  за ним детеныш Овцебыка. Банды молодых каракаров выслеживали беспомощных, ни о чем не подозревающих детенышей, с которыми еще вчера вместе играли на скалах, и нападали на них, безжалостно вырывая из них куски мяса и выклевывая им глаза. Взрослые каракары наблюдали за расправой и торжествующе стучали крыльями: вот оно, началось!

После каждой новой  жертвы умные сильные звери созывали общинные собрания и думали, как же избавиться от этой напасти. Такие, как Медведь, предлагали ублажать каракаров, другие, вроде Овцебыка, требовали гнать в шею незванных гостей, третьи, самые категоричные, говорили о необходимости выйти на тропу настоящей войны. Но каждый раз подымался страшный галдеж, и собрания ничем не кончались, и назавтра каракары продолжали свой кровавый пир. И так длилось много-много лет...  

- И это все? -  Левик в негодовании соскочил с дивана. - Ты опять придумал какую-то неправильную сказку. Все должно было кончиться по-другому. Неужели эти мерзкие каракары погубят всех зверей?!

- Может, и не погубят.- утешил Левика Тимошка. - Но моя сказка закончилась на том месте, где звери еще не придумали, как с ними бороться.

- Да что тут придумывать! Хочешь, я тебе расскажу, как все будет на самом деле? Придет добрый волшебник и подсыпет яду этим каракарам, и они все сдохнут в страшных мучениях.
- Не думаю, что добрые волшебники могут кому-то подсыпать отраву. Но это неважно. Просто, у моей сказки такой конец.  А ты можешь сочинить свою, и она кончится как-то по-другому.
Потом он робко посмотрел на меня и, как бы ища поддержки, спросил:

-   Лен, тебе тоже не понравилась моя сказка?

- Нет, Тимош, твоя сказка чудесная, и  рассказал ты ее замечательно. И, конечно, сказочник вправе поставить точку там, где считает нужным. Но, знаешь, мне бы  тоже хотелось, чтобы она закончилась по-другому. В жизни, к сожалению, зло часто остается безнаказным, так пусть хоть в сказке побеждает добро, а то будет совсем грустно жить...

4.

Реальность была чудовищной, но мы продолжали жить и находить в этой жизни доступные радости. Прежде всего это была радость творчества и  радость общения. Как сказал бы Аркадий, это была радость созидания, которую мы отчаянно противопоставляли озверевшим террористам, несущим разрушение и животную ненависть.

В этот день Аркадий позвонил поздно ночью, и в его голосе звучали какие-то триумфальные интонации:

- Ленчик, ты уже кончила мыть посуду? Тогда угадай, что я тебе хочу сказать в  столь поздний час?

- Надеюсь, что что-то хорошее, потому  что от плохого у меня уже голова пухнет. Аркаш, выкладывай, только поскорее – спать хочется жутко.

- Нет, ты должна сама догадаться.  Это очень, очень важно. И ты этому очень обрадуешься.

Я так сочувствовала постоянному аркашиному безденежью и мне так хотелось, чтобы с его плеч свалился хотя бы вечный страх потерять работу, что я сразу выплеснула свои самые заветные желания: 

- Аркашка, тебе повысили зарплату или дали квиют!

На другом конце провода зависло оскорбленное молчание, а потом  наигранно погрустневший голос моего друга произнес:

- Вот так прозаически трактуют  возвышенную душу художника. Какое разочарование! Так значит ты думаешь, что я звоню тебе ночью, чтобы сообщить о подобной мелочи!? А я-то хотел тебя удостоить чести быть первой...

Сон как рукой сняло. Тут до меня  сразу все дошло. В темном коридоре я торопливо влезала в старенькие рваные кроссовки, в них до дома Аркадия бегом было  минут  пять.

- Все, Аркаша,  я уже бегу. Открывай дверь, чтоб Тимошку звонком не будить.

- Вот я и думаю, стоит ли открывать тебе дверь в эту прекрасную ночь, тебе, грубой материалистке, не помышляющей о высоком.

- Стоит, стоит. Искусство, по твоему справедливому  выражению, существует для таких, как я. И только я, своей восприимчивой душой, способна по достоинству оценить твой дар.

Об этой картине Акрадий давно рассказывал мне, вернее, о своих замыслах.

Когда он начинал говорить о живописи, лицо его не то что преображалось, а как бы живое сходило с холста. В эти минуты оно было так прекрасно, что я не могла оторвать от него своих глаз и любовалась им, как очарованная идиотка, а слова, бесценные слова Аркадия уносились куда-то к небесам. А куда же еще они могли уноситься, столь вдохновенные речи?

5.

И все же Аркадий был первым, кто поколебал мою дремучесть в области живописи. Абсолютно ненавязчиво, как бы исподволь, он разрушал мой волюнтаристский подход к искусству.

Помню, однажды я, Левик и Тимошка отправились на прогулку, чтобы отщелкать пленку приобретенного накануне японского фотоаппарата. Дело было весной. Красота вокруг стояла необыкновенная. Палисадники пестрели бумажными цветами бугенвиля и нежными, источающими аромат, белыми звездочками жасмина. Миндаль, покрытый фисташковой зеленью,  стоял весь в фиолетовом цвету, будто просился на холст экспрессиониста. И все это на фоне ярко голубого неба и сияющего солнца. Мы выбирали, как нам казалось, потрясающие кадры, а когда проявили пленку,  оказалось, что куда-то исчезло  очарование того, что мы снимали. Фотографии получились красивыми, но что-то самое главное оказалось за кадром.

Вечером, рассматривая фотографии и глядя на наши расстроенные лица, Аркадий терпеливо втолковывал нам азбучные истины:

- Понимаете, для художника-фотографа или просто художника есть очевидные вещи, такие как композиция, освещение, цвет. Все это он  учитывает в своей работе. Возьмем, например, цвет. В пространстве даже разноречивые цвета могут объединяться в гармонию. А на плоскости законы совсем другие; здесь нет природных условий для гармонизации. Пропало одно цветовое пятно, и  прощай гармония. Поэтому  каждый цвет в картине истинного художника рассчитан на то, чтобы выразить красоту другого цвета. В общем, в следующий раз идем на съемку вместе,  и  вместе будем создавать фотошедевры.

И мы, действительно, выбрали время, и все вместе  отправились на фотопрогулку, и под чутким аркашиным руководством отсняли чудесную пленку наших израильских красот. Теперь это мой любимый фотоальбом. Я рассматриваю фотографии и будто слышу голос Аркадия:

- Замечала ли ты когда-нибудь, что на закате тени от деревьев превращаются в изумрудно зеленые...

Господи, до чего же красив был мир, в котором жила его душа!

...Живопись я любила давно, но воспринимала ее исключительно на эмоциональном уровне, и никакие экскурсоводы и «истории изобразительных искусств» не могли преодолеть жившего во мне субъективизма. Настоящее или ненастоящее я определяла исключительно собственным нутром... И  это при том, что сама я  патологически не умела рисовать, и  неказистый деревенский домик с коптящей небо трубой был моим непревзойденным шедевром. Подобное нахальство было мне самой не по душе. 

Но Аркадий утешал меня с  присущей ему  душевной щедростью:

- Ты, Ленчик, счастливый дилетант. Счастливый, потому что тебе многое открыто. Ты и представить себе не можешь, сколько людей, прекрасно разбирающихся в ремесленных тонкостях живописи, не получают от нее никакого удовольствия и ничего не могут создать сами. И все потому что, не каждому дан глаз, способный воспринимать красоту форм и цветовую гармонию.  Маловероятно, что тебе  удастся  самой  создать что-то в живописи ( хотя чем черт не шутит!), но я так хорошо тебя чувствую и  столько раз наблюдал за тобой, когда ты рассматривала картины или просто смотрела на деревья, на  море... Поверь мне, живопись создана для таких, как ты. Так что не мучайся ты своей «некомпетентностью»,  у тебя есть самое главное – восприимчивость души.

И вот теперь моя   восприимчивая  душа  переполнялась детским нетерпеньем. Сна не осталось ни в одном глазу. Наконец-то, сегодня я ее увижу... Я бежала по ночным улочкам Неве Шаанана, и у меня было такое предчувствие, будто для меня открылась дверь в область самого сокровенного.  Как долго я этого ждала!
Я так торопилась, что наступила  впотьмах на развязавшийся шнурок и грохнулась всей своей массой на правое колено.  Боль была невыносимой. До дома Аркадия оставалось две минуты хода. Этот путь я проделала почти что на четвереньках. Воистину, путь к    звездам был усеян терниями, а также ушибами и синяками.

6.

Это  случилось год  назад, после моей поездки в Россию. Обычно я ездила  в Москву: там осталась большая часть друзей и родных. Но на этот раз я  оказалась в Петербурге. Свободного времени у меня было немного, но я решила во что бы то ни стало провести хотя бы день в Эрмитаже. Когда я последний раз    была во дворце, Петербург  еще назывался Ленинградом. Давно это было, почти тридцать лет назад.

Уже несколько часов я бестолково бродила по залам картинной галереи, пялясь на все подряд. При таком изобилии  роскоши и знаменитых полотен я совершенно терялась и чувствовала, что с каждым новым залом восприятие все более и более притупляется. Пытаться охватить все содержимое дворца было совершенно бессмысленно и невозможно. И тогда я двинулась целенаправленно по определенному маршруту.

Рембрандта я очень любила в юности; в ту пору, когда душа искала больших чувств и драматических коллизий, он казался мне одним  из самых драматичных, самых мудрых художников.  Мне нравилась его тяжелая, лишенная кричащих красок палитра, и про себя я окрестила его мастером кисти и духа. И вот,  после стольких лет, я снова стою перед «Возвращением блудного сына» и не могу двинуться дальше, будто что-то тянет меня в глубь картины.  Никогда раньше не замечала, что кисти рук слепого  старика с длинными изящными пальцами, не изуродованными временем, как-то не вяжутся со всем его согбенными обликом, кажутся слишком молодыми. (Впрочем, в этой фигуре удивительным образом сочетается и согбенное с величественным.) Чем больше я вглядывалась в эту картину, тем глубже проникала в  молчаливую трагедию узнавания, прощения, раскаяния и любви.   В этой картине никто не произнес ни одного слова, в этой картине не могло быть слов. Я тоже стояла по ту сторону холста, не проронив ни звука, и смотрела во все глаза.

И тут я совершенно отчетливо услышала музыку. Словно мощный поток ударов кисти, рождал не только трагические созвучия  цвета, но и величественную, полную драматизма  полифонию. Эта музыка ошеломляла, пробирала до костей. Мне стало страшно, и я почувствовала странный озноб.

Через несколько мгновений я услышала за спиной речь иностранных туристов. Они оживленно обсуждали достоинства картины. Музыки больше не было. Только немного кружилась голова и ломило в суставах.

В тот день я слегла с тяжелым гриппом и провалялась несколько дней в постели. И все время думала о том, что произошло со мной в Эрмитаже. Так не хотелось верить, что звуки, обрушившиеся на меня возле картины, были лишь слуховой галлюцинацией, вызванной вульгарным вирусом и высокой температурой. Мне нетерпелось вернуться домой и рассказать Аркадию о случившемся. Только он мог мне поверить и не просто поверить...

На обратном пути из Петербурга, в самолете, я пыталась вспомнить все то, что читала раньше о связи музыки и живописи. Всплывали в памяти те картины, что и прежде  рождали у меня музыкальные ассоциации. Но ассоциации ассоциациями, а самой музыки я ведь никогда не слышала. А слышал ли кто-нибудь  еще?

Нет, Аркадий тоже никогда не испытывал подобного, но  он рассказал мне, что много лет назад у него возникла идея создать цикл из четырех картин. Названия к ним придумывать было  излишне,   они  уже  были   готовы:        1. Allegro molto, 2. Andante, 3. Menuetto.Allegro,  4. Finale. Allegro assai. А весь цикл должен был называться «40-ая симфония Моцарта».

- Понимаешь, тогда я был очень увлечен этой идеей. Мне казалось, что, если очевидна связь между музыкой и живописью, о которой говорил еще Делакруа, и правомерны все эти высказывания о музыке картины, о магических аккордах, создаваемых красками, то связь эта не может быть односторонней. Музыка Моцарта для меня уже давно сливалась с цветовыми образами и ощущениями, одно уже давно переходило в другое... И вот тогда мне пришло в голову нарисовать сороковую симфонию. Я исходил из того, что раз музыка фиксирует не события, а комплекс переживаний, то этот же комплекс может быть выражен и другими средствами. Я понимал, что это безумно сложно, но эта сложность не пугала, а воодушевляла. Я говорил себе, что это будет мой способ постижения музыки Моцарта. Ведь восприятие искусства требует творчества, разве не так, Ленчик? Только ничего у меня в те годы не получилось, может, оттого что мало я тогда понимал и в жизни, и в музыке, и в живописи, а может, просто потому, что комплекс переживаний Моцарта    мне просто не по зубам. Но мысль эту я окончательно не оставил, и если, хотя бы один человек услышит возле моей картины музыку, это будет для меня  самой большой наградой.

А потом полушутливо, полузадумчиво добавил:

-  Нет, не напрасно мне тебя Господь послал! Вот для чего Он столкнул меня с тобой нос к носу. Только отчего же Он свел нас по такому  грустному поводу?

Так, случайно я подтолкнула Аркадия, и он вернулся к идее создания музыкального цикла. И весь последний год он работал над первой картиной. С меня было взято обязательство не разглашать замысел, и мне не предоставлялось права даже глазком взглянуть на картину прежде, чем она будет завершена. Даже Тимошка не знал, что в те часы, когда он уже крепко спал, его отец ночи напролет создавал сотни набросков, из которых должна была родиться главная картина его жизни.

Как я мечтала о том дне, когда она будет закончена, как нетерпелось мне встать перед полотном моего друга и снова  услышать музыку. Я знала, что  услышу ее.

И вот он наступил этот день.

7.

Дождь в городе, лишившемся тепла.
Теперь все выглядит совсем иначе.
Вода бездушную шарманку завела,
А кажется, что рядом кто-то плачет.

На улицах, промозглых и сырых,
Пропитанных осенней влажной грустью,
Поток сумбурный капель дождевых
Сливается и образует устье.

И смутная приверженность тоске
Мне душу размягчает, как прощенье.
И бьется в каждом новом ручейке
Вина, молящая об искупленье.

Но в сумраке всеведенья одна
Бродяга-смерть пиликает на скрипке,
За тучами хоронится луна
В убежище бесформенном и зыбком.

И сквозь вселенную верша полет,
Свидетелем всеобщего ухода,
Свои объятья вечность распахнет
С грозящего бедою небосвода.

Его хоронили на городском  хайфском кладбище на следующий день после того, как машина с телом Аркадия была обнаружена на одной из израильских дорог, граничащей с арабскими деревнями. Врачи говорили, что он умер практически сразу, пули попали в голову, шею и грудь, не оставив моему другу ни малейшего шанса. Мужественные палестинские борцы за национальную независимость действовали, как всегда, из-за засады, проявляли чудеса героизма, стреляя в безоружного человека, виноватого лишь в своей принадлежности к богоизбранности .

Шел жуткий дождь. Раввин скороговоркой читал молитву, стараясь поскорее  закончить церемонию похорон. Люди  зябко жались под  зонтами, пытаясь укрыться от порывов ветра и беспощадного ливня. Рядом со мной стояли двое сыновей Аркадия, старший и младший, Павлик и Тимошка.

Тимошка, не отрываясь смотрел, как тело его отца, завернутое в белую простыню, исчезает под комьями мокрой земли. Он не плакал,    только плотнее прижался ко мне спиной  и слегка шевелил губами. Я нагнулась, чтобы услышать его шепот. Посиневшие от холода и потрясения, дрожащие детские губы повторяли всего лишь два  слова: «Проклятые каракары...»

* * *

Вот уже несколько месяцев мы живем без Аркадия. Может, когда-нибудь    мы и  привыкнем  к тому, что его  нет с нами. Но в тот день, когда это случится, из нашей жизни  уйдет часть света , тепла и созидания.

- Помнишь, однажды ты сказал, что восприятие искусства требует творчества.   Только теперь, когда я раз за  разом вспоминаю наши  разговоры, бесконечные метаморфозы твоего  лица,  твою талантливость и незащищенность, мне становится  понятным, как много сокровенного стояло за  этой фразой.  Ты прав, ты  тысячу раз прав, Аркадий, - постижение жизни, может быть, даже в большей степени, чем искусство, требует творчества. И только в этом  наш шанс. Только  так мы сможем  достойно выжить.


<<<Другие произведения автора
(8)
 
   
     
     
   
 
  © "Точка ZRения", 2007-2024