Главная страница сайта "Точка ZRения" Поиск на сайте "Точка ZRения" Комментарии на сайте "Точка ZRения" Лента новостей RSS на сайте "Точка ZRения"
 
 
 
 
 
по алфавиту 
по городам 
по странам 
галерея 
Анонсы 
Уланова Наталья
Молчун
Не имеешь права!
 

 
Рассылка журнала современной литературы "Точка ZRения"



Здесь Вы можете
подписаться на рассылку
журнала "Точка ZRения"
На сегодняшний день
количество подписчиков : 1779
530/260
 
 

   
 
 
 
Головков Анатолий

Десятая линия
Произведение опубликовано в 62 выпуске "Точка ZRения"

В Лицей мне хотелось, в Павловск, и в Летнем саду навестить дроздов, но вышло не совсем так. И вот теперь глажу пальцами выкраденную у вас зажигалку, чиркаю, смотрю на пламя, гашу и снова чиркаю. Видите ли вы отсвет из своих питерских туманов? Это в вашу честь, дорогая, это вам мой привет из первопрестольной.

Новый человек в вашем доме, я, то есть, не может не откликаться на всевозможные, с первого взгляда прозаические детали: вот картошка подгорела, ваша собака кусает моего приятеля за гениальное запястье, коньяк проливается на скатерть; книжка достается с полки; и вот вы уже оба читаете вслух наперебой, косясь на меня, шуршите, разглядываете картинки, как дети в запретном папином кабинете, боясь, что войдут и застукают. Вы еще мерзко при этом хихикаете, да еще удивляетесь, отчего я мрачен. Согласитесь, дорогая, вы с ним в тот вечер сидели гораздо более рядышком, чем мы с вами или все мы вместе рядышком. И меня, чужого, пришлого, разморила ваша комната с книгами о древней Руси.

Мытье посуды в кухне, пенье крана, курение, перебирание бахромы на скатерти, свисающей едва ли не до пола, ржавеющее дно чайника, кольца дыма, плывущие к потолку, к темным его глубинам, где табачные облака застревают в плафонах люстры, похожих на клоунские колпаки. Это мои колпаки. Один для манежа, остальные про запас. Приятель тащит меня в коридор:она сказала, ты не останешься. Пообещай, что ты уйдешь, мерзавец, мы оба уйдем, и прекрати вести себя как сноб! Говори сейчас же - да! Это ж тебе не в ресторане подцепили! Это даже не сирота из общаги! Она кандидат наук!

Я, конечно, улечу, уеду, сгину из этого Ленинграда, Санкт-Петербурга, сожалея о местах моих непосещений. Но как же дрозды?

Она, возможно, домыв посуду, складывает ее в сушилку. Слышно, вилки с ножами звенят, как николаевские рубли. Почему-то невыносимо слушать этот лязг со стороны, под бдительным присмотром ее собаки - не войти, не выйти. Не шагнуть к ней на кухню, не обнять за худенькие плечи.

Нас трое. Свет за окнами желтый, влажный, серебряный. Поэтому кажется, будто город парит в пространстве, - корабль, который не спишут на слом. Она появляется в комнате бесшумно, смотрит на нас обоих, так сказать, испытующе. Вот когда бы ей хотелось насладиться воображаемым двоежениховством, двоесватовством. Малороссийский менталитет, сладкие песни за околицей, справа кудри токаря, ухватки интеллигентки - столкнуть двух лосей на одной поляне, пусть раздувают ноздри, бьют копытом, пугают лес трубным ревом.

И мы с приятелем (до чего же умные, с ума сойти!) понимаем, интуитивно расшифровывая ее взгляд и эту ухмылку. Она разочарована. Мы не летим навстречу, сшибаясь лбами, путаясь рогами, а мягко даем понять, что да уж, конечно, она представляет для нас отнюдь не сексуальный, а сугубо филологический интерес. Но чтобы совсем уж ее не огорчать, вместо лосиной битвы изображаем тетеревиный ток, заячье постукивание, петушиное нахохливание. Стакан водки, снимай платье, и в койку, этого она уже в экспедициях, наверняка, натерпелась. Требуется наоборот Оксфорд, кафедральная подготовка, блин, на которую нет сил. А почему?

А потому, что я не боец, не воин, не самурай. Я ленивец с московских холмов, воспитанный на портвейне, исповедях с бомжами у грязной реки при бдительных ментах. Так что я бы тебе - последний глоток, не из бабушкиного бокала, что чеканно выстроились в твоем серванте, как стража снежной королевы, а из кружки. Я бы тебе - последнюю сигарету, фильтр бы лично своими зубами откусил! - засунул в твою лорнетку слоновой кости при серебряном мундштуке. Позвал бы в Москву, в комнату, похожую на приют, где по разбросанным на полу черновикам катаются банки из-под пива. И не снял бы с тебя, а содрал без разговоров и обещаний содрать, - все это серое, терракотовое, белое с кружевами, и не дав опомниться, уж на несвежую тахту бы и повалил. Но потом всю жизнь помогал застегнуть молнию на академической юбке, советовал не забыть очки и листки с лекцией, провожал на троллейбус, и когда-нибудь напился бы от тоски, зависти и жалости к себе после защиты твоей докторской. Умирая от стыда и бессилия, я бы взял твою фамилию. Вместо своей, ничтожной, указывающей на холопское происхождение. Чтобы звучать каким-нибудь Белозерским-Белосельским. И потом гулял бы с тобой, уже целлюлитной, тяжелеющей, но бесконечно родной: топ-топ под ручку, по первому снежку, на сон грядущий… Жесть!

Но что за чужбина, твой дом, никакое не творение Трезини, он бы такой комод соорудить не додумался. Но дом-сундук важен, слава Богу, не как президентское поместье. Надо все-таки отдать должное дому, благодаря которому лично я, желающий уйти поскорее - ну, капризен, ну, надоело! - вижу все так, словно это уже произошло. Вечная привычка мысленно снимать кино. Вот я, например, уже спустился в лифте, выбежал вон на мокрые плиты. Чтобы увидеть твой профиль в желтом окне, и позади тебя, за узкими твоими плечами, довольную позу приятеля, и как ты ему шепчешь на ухо, показывая пальчиком на мою смешную фигуру: дескать, куда же это твой странный друг, а как же,типа, чай с пирожными?

Но мы все еще топчемся в прихожей, и мука продолжается.

У них с приятелем деловой, прощальный разговор, могильники, раскопки, глазки, слов не запомнить, страшно, дрожь бьет с похмелья. К тому же ее собака на низком шасси, с оттопыренными ушами, подняла вверх нос и смотрит в глаза, рычит, показывая саблевидные зубы. Происхождение: смесь терьера с тигром, функция - террор. А вы-то нам, своим грудным субтоном: прощайте, судари. Но, может, только мне одному? Приятель прижимает шляпу к груди. А я, циркач, площадной дурачок, беспомощно цитирую поэта насчет печальной чести ухода, и никакой сколь-нибудь заметной реакции. Прелестная головка греческой богини набок склонена, и вот она приятелю: но мы-то с вами, конечно, созвонимся скоро? Тот кивает: да, да, да... Как же иначе? Интеллигентные люди, особенно петербуржцы, не могут не обещать друг другу созвона, потом молчат годами.

Вы сейчас не в состоянии предвидеть, дорогая, что ваше «скоро» - суть завтра, в пределах известного математического ожидания.

И вдруг она - мне. Мне, а не ему, понятно вам?! Мне, который уж и не ожидал услышать ни слова: стало быть, вы завтра уезжаете в эту вашу... (морщится и жмурится, словно слово забыла) Москву?..

Едва мы продираем глаза, она вдруг звонит сама наутро, в половине одиннадцатого.

Представляю, как она ждала, баюкала, расставляла сети для этого «пол-одиннадцатого», определив для себя срок несвободы. С чем бы сравнить? Это как, допустим, получив в каптерке цивильное платье и распрощавшись с подружками по камере, позвонить на Васильевский.

Она, скорее всего, не спала, сидела у окна, подперев голову руками, выкуривая одну за другой, изучая циферблат маминого будильника - от колокольчика до слова «Восток», - и за окном оживал после наркоза Петербург, а небо виделось ей в решетках.

Но стоило ей опрометью метнуться к телефону, когда до свободы оставалось несколько секунд, некто рогатый, волосатый, может быть даже с копытами, дернул ее за руку. Приготовленные слова мгновенно вымело из сознания, и она сказала мне в трубку то, что и положено стерве: «Не улетели? Так я и знала!».

Приятель в халате врывается, выхватывает, точнее, отклеивает трубку от уха моего, красного, мятого, как раздавленный помидор, говорит что-то ей. Потом мне: ты слышал? Она идет! Она уже летит! (Будем надеться, не на метле). Но слишком рад, подозрительно рад - затворник дома-колодца, собственник темноватой квартирищи.

Поставил чайник, намазал бутерброды и стал орать, что кушать подано. Попили чаю. Он прочел неважный свой рассказ. Для смягчения души спели хором «Благодатная Дева, радуйся!». Не выдержали и выпили по пятьдесят, даже еще зубы не почистив. Он потащил в другую комнату, где на гладильной доске я увидел корпуса и пирамиды папок с черновиками и рукописями. На каждой папке бирка, как на банках с вареньем. Он любовно их поглаживал, как давно прирученных: взгляни-ка! Что ни говори, брат, а наследие все-таки есть? Вот оно то-то…

Затеяли вечеринку с салатами.

Она явилась не первой, но и не последней, в хорошем настроении, скинула пальтецо, подозрительно привычно шагнула в тапочки второй жены приятеля, едва бросила взгляд на меня, согбенного, изобретающего салат, и пошаркала в гостиную.

Народ гулял. Лишь изредка заглядывали на кухню, просто так, из любопытства, например, спросить, не ресторанный ли я повар, приглашенный по случаю?

Вошел я с подносом, как лакей, клянусь.

Она восседала на диване с царственной осанкой. И улыбнулась салату. Приятель витийствовал. Бросая огненные взоры, то на меня, то на нее, рассказывал истории, одна чудеснее другой. Читал Набокова, своё и Ходасевича. Он усадил меня почти во главе стола, и был одесную, в то время как она ошую, и это получилось хорошо, поскольку в таком ракурсе я ее не видел. Она зябко поводила плечами - в квартире еще не затопили. Она уже выпила пару рюмок клюквенной, глаза ее блестели холодным блеском, и рот был растянут все той же улыбкой Мальвины. Все остальное - фон: орали песни, танцевали, говорили разом.

Я выбрал позицию для наблюдения в угловом кресле, и с наслаждением молчал. Сам себе я мог тогда сказать: неисправимый конформист и фанфарон, тебе, на самом деле, никто не нужен, кроме тебя самого. Да, да! И дальше? Отказать себе в удовольствии наблюдателя? Именно теперь, когда она в двух шагах? Да ни за что!

Итак, у нее, конечно, весьма занятна линия спины. Амазонские ушки, покрытые младенческим пушком, феминистически гармоничны. Насчет лодыжек, возможно, я погорячился, в них явно присутствует наследие тяжкого труда. Запястья, безусловно, красивы, особенно, когда она прикуривает или тянется за рюмкой.

Кто она? Нет, не де жавю, но определенно я уже встречал ее. В зале ожидания, среди теток с кошелками, чесночных запахов, обрывков газет на заплеванном полу, табло с расписанием... Она, худенькая девочка, в духоте и дреме задирала голову вверх, слушая объявления, и это движенье ладони, поправляющей прядь... В окне общего вагона, в детском саду умирающей Припяти, воспитательницей, подталкивающей детей к автобусу.... И эта ее манера обхватывать руками голову... Где случилось так, что уж однажды мне ее послали, но я, обычно погруженный в себя, так и не узрел?

Mein Herz, mein Herz ist traurig,//Doch lustig leuchtet der Mai...

Москвичам неведом ленинградский страх пред разведением мостов. И, наконец, мы с ней остались одни в опустевшей прокуренной гостиной. Я присел к ней на диван, но от этого ничего не выиграл, поскольку теперь мог видеть впереди себя лишь картину на стене - какое-то здание красного кирпича, (бойлерная, градирня, котельная?), дым из похабных труб, но рядом со стеной - почти марсианские деревья: конечно, это друга Завена работа. Куда мне пригласить ее? В котельную Завена, где я, неустанный кочегар в тельняшке, газетку расстелю, представлю угощенье - недопитую водку, сардины в масле, зеленый лук, хлеба ржаного ломти, два анекдота для затравки. Или завиральную историю, как подавал надежды, был признан деканатом и ректоратом, пил-гулял, сел ни за что, и выпущен под амнистию юбилейного года, женою брошен и забыт детьми, пропадаю как бы ни за грош. А в самом жалостливом месте, призванным выбить слезу, например, на словах «женою брошен», невзначай и положить ладонь кочегара на ее колено, обтянутое безупречным чулком.

Не-а! Сословие не позволяет!

Так не войти ли нам лучше, дорогая, в марсианский сад Завена Аршакуни? Взгляните только, здесь синие деревья увешаны халявными плодами. Устроимте, дорогая, пикник. На желтом коврике среди красной травы приляжемте? Сыграемте в шахматы - мой агрессивный испанский дебют, ваша изящная сицилийская защита. Почему вы грустны? Как вам мои манеры - не замечать, что на вас ничего, кроме сарафана? И при этом не спешить, не ёрничать, не транслировать непристойности прямо в ваше розовое ушко? А ведь все равно на Марсе никого нет, спешить некуда, ни души, кроме нас, и намвыпала честь дать начало колену Марсову.

Не хочу вспоминать, как ее зовут, но я на нее смотрю, будь я проклят.

Я наливаю ей без спросу все той же клюквенной, и себе, и она как Ленин с финских берегов, родины этой клюквенной, с прищуром наблюдает, как малиновая струя наполняет рюмки. Спрашивает, за что выпьем. За вас, конечно, за вас! За нее, то есть. Мосты еще разведены. И мы разведены в этой жизни со всеми нашими женами, со всеми грядущими женами и любовницами, а также с образованными девушками, которые, хоть ночью их разбуди, никогда не перепутают имена царей, князей ли нашей полузамученной страны. Таня, Катя, Полина, Светлана, Оксана, Лорелай?

Что я потерял на острове, где дремучие линии соединили почти одинаковые колодцы дворов. Кто я? Менджнун, игрок в покер, севший за меченые карты, трубач с башни, алкаш, заснувший в метро? Мне снятся острова, где я никогда не был, ей купола церквей, изгибы ладожских берегов и дно, куда она ныряет в надежде за луком и стрелами. Я понимаю за себя и за нее, что именно нас сближает - жизнь в Кальдероновой формуле. Не просто вульгарный сон, но явь, бодрствование с полуопущенными веками. Это как будто внутри тебя театр, а занавес не то, чтобы открыт, но и не то чтобы закрыт, только через щелочку зал виден. Очень круто.

Что ей до нашего театра. Она свила себе гнездо на диване, и спит пушистым кубком.

Мы с приятелем, не сговариваясь, выходим вон.

Из водосточных труб прямо под ноги хлещет вода, словно небеса возжелали напоить мир досыта, чтоб никогда не просили. Очертания домов дрожат в тумане; сырость проникает в мышцы, в кости, небо предрассветное, серое, как бы на заказ для казни. И он посреди этого потопа твердит, он внушает мне, что я банально втюрился, запал, положил глаз или как там еще бывает. С таким завидным упорством, с такой завидною верой в свою правоту.

Мне все равно. Мне почти все равно. Я спокоен. Я валун ледникового периода. На меня даже можно сесть, подстелив газетку, и любоваться далями.

Я чиркаю ее зажигалкой, глядя на искры, от которых уже не будет огня. Она на раскопках, я на своих аллеях, слегка кладбищенских на вид, где не гуляют с такими девушками. Девушкам там страшно, и они хотят к маме. Там птицы не заговаривают с путниками, крыши не помнят имена веков, мох на черепице влажен, мальчики с окраин поют «Stabat mater», бесполезно бьют часы.

И больше ничего не имеет значенья.


<<<Другие произведения автора
(4)
(1)
 
   
     
     
   
 
  © "Точка ZRения", 2007-2024